За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером, когда притихло, Филяшкин попытался подсчитать потери. Но ему стало ясно, что проще подсчитать наличный состав.
Командиров в живых, кроме Филяшкина, остались лишь Шведков, ротный Ковалев и взводный — татарин Ганиев.
— В рядовом составе потерь процентов шестьдесят пять,— сказал Филяшкин комиссару, вернувшемуся после обхода окопов,— я команду передал старшинам да сержантам. Ничего, народ боевой, без паники.
Будку их разбило в первые минуты боя, они сидели в яме, прикрытой бревнами, принесенными из станционного сарая. Лица их за эти часы почернели, щеки словно присохли к лицевым костям, на губах напеклась темная корка.
— Как с убитыми быть? — спросил старшина, заглядывая в яму.
— Я сказал уже,— проговорил Филяшкин,— сложить в подвал станционной,— и с досадой добавил: — Я знал: гранат «эргэде» и «эф один» маловато окажется.
— Командиров отдельно? — спросил старшина.
— Зачем отдельно,— раздраженно сказал Шведков,— вместе убиты, рядом пусть лежат.
— Правильно,— сказал старшина.
— Два станковых пулемета мне разбил, пять ружьев пэтээр, три миномета из строя вывел,— озабоченно проговорил Филяшкин.
Старшина уполз, поскрипывая и позванивая по стреляным гильзам, лежавшим возле ямы.
Шведков раскрыл школьную тетрадь и стал писать. Филяшкин выглянул из ямы, осмотрелся и снова полез обратно.
— Раньше утра не начнет,— сказал он.— Чего это ты пишешь?
— Политдонесение комиссару полка,— сказал Шведков.— Описал факты героизма, начал убитых перечислять да при каких обстоятельствах убиты и запутался: начштаба Игумнова пулей, а Конаныкина осколком? И кого раньше, я уж не помню. Как будто семнадцать часов было, когда Игумнова убило.
Они оба покосились на темный угол, где недавно лежало тело Игумнова.
— Брось ты летопись писать,— сказал Филяшкин.— Все равно не доставишь в полк. Отрезаны.
— Это верно,— согласился Шведков, но не закрыл тетрадку и продолжал писать.
— До чего глупо погиб Игумнов: приподнялся связного позвать — его и срезало,— сказал Шведков.
— Знаешь что,— сказал Филяшкин,— ты имей в виду, комиссар, умно никого не убивает, всех по-глупому.
Ему не хотелось говорить об убитых товарищах, он знал суровое и спасительное чувство душевной замороженности в бою. Потом уж, если останешься жив, начнешь вспоминать товарищей, и придет боль… В тихий вечер подкатит под сердце, и слезы польются из глаз, и скажешь: «Какой был начальник штаба, простой, хороший, как сегодня помню — только немцы начали атаку, он достал письма и порвал, точно чувствовал, а потом гребешок вынул, причесал волосы, посмотрел на меня».
А в бою сердце деревенеет, и не нужно его размораживать, не время, да и не может оно вместить всю кровь и смерть боя.
Шведков, просматривая написанное, вздохнул и сказал:
— Народ наш золото, не зря политработу проводили. Бойцы — спокойные, мужественные; один боец, Меньшиков, мне сказал: «Не сомневайтесь, товарищ комиссар, у нас все отделение коммунисты, мы свое дело исполним, для меня смерть лучше, чем фашистский плен», а второй: «Не такие, как мы, помирали».— Шведков снова заглянул в тетрадку и прочел: «Красноармеец Рябоштан заявил: „Я сейчас выкопал окоп, и никакой огонь меня не заставит уйти отсюда. Тяжело сдавать родную землю, если бы скорее наступать“… «Боец Назаров вытащил двух тяжелораненых из огня, а затем убил десять фашистов, одного ефрейтора и одного офицера, а на мои слова: „Ты герой“,— ответил: „Что это за героизм? Вот Берлин взять — это героизм“. Он заявил: „С политруком Чернышевым в бою не пропадешь. Он в разгар боя подполз ко мне, засмеялся и развеселил меня“. «Боец Назаров погиб смертью храбрых»…
— А командир полка слово сдержал,— сказал Филяшкин,— чем только мог помогал — и огнем, и в атаку переходил. Да потом на него самого немец навалился — пришлось отбиваться, я уж на слух понял. ‹…› {315}
Вблизи послышались один за другим два взрыва.
Шведков поднял голову.
— Начинают?
— Нет, это он до утра будет методическим, чтобы спать не давать,— снисходительно к понятому намерению врага проговорил Филяшкин.— Ох, но и бой жестокий был, в шестом часу я лично из пулемета штук тридцать уложил, густо шли!
— Давай твой личный подвиг запишем,— сказал Шведков и послюнил карандаш.
— Брось ты,— сказал ему Филяшкин,— для чего это нужно?
— А чего ж? — ответил Шведков и стал писать.
— Чернышев убит,— сказал Филяшкин,— принял команду после Конаныкина, минут через тридцать и его убило.
— Хороший парень, коммунист настоящий. И боец и агитатор. И бойцы его любили,— сказал Шведков и вдруг вспомнил: — Да, товарищ комбат, я ведь утром подарок принес для наших девушек-героинь.
Он подумал, что, не будь этого чертова подарка, его бы так срочно не послал обратно комиссар полка и, быть может, он бы сейчас в блиндаже политотдела пил бы чай и писал отчетное политдонесение. Но мысль эта не вызвала сейчас в нем ни сожаления, ни досады. Он вопросительно посмотрел на Филяшкина и сказал:
— Кого наградим подарком? Пожалуй, Гнатюк? Она сегодня геройски поработала.
— Что ж, можно,— лениво растягивая слова, ответил Филяшкин.
Шведков окликнул автоматчика и велел ему позвать санитарного инструктора.
— Если только живая,— прибавил он.
— Ясно. Зачем она, если не живая,— угрюмо сказал автоматчик.
— Живая, живая, я проверил,— усмехнулся Филяшкин и, стряхнув с рукава пыль, утер лицо. Он все время потягивал носом: в воздухе круто пахло свербящим горьким дымом, жирной сажей, сухим известковым прахом — тревожный, хмельной дух переднего края.
— Выпьем, что ли? — неожиданно спросил непьющий Шведков.
— Нет, неохота,— ответил Филяшкин.
Все переменилось за эти часы: деликатные стали грубыми, а грубые помягчели, бездумные задумались, а погруженные в заботы с веселым отчаянием сплевывали, говорили громко, смело, как пьяные.
[— Ну как, ты доволен своим прожитием? — спросил вдруг Филяшкин.— Итог ведь подходит, может, по партийной линии не все в порядке. Ты скажи, может быть, имеешь на себя материал, спишу тебе грех.
— Брось, товарищ Филяшкин, я таких разговоров не понимаю, особо от командира подразделения.]
— Чудак, что это ты все пишешь, пишешь,— проговорил Филяшкин,— будто тебе (он подумал и назвал срок, казавшийся ему огромным в этой яме) еще полгода жить? Давай лучше поговорим. Ты как, осуждаешь меня за санинструктора?
— Осуждаю. Не знаю, может быть, и неправильно,— сказал Шведков,— пусть меня парткомиссия поправит, материал разберут. Я считаю, что командиру не нужно это.
— Ну, правильно, я и говорю, правильно. Чего ждать, пока разберут. Я тебе сейчас прямо скажу: виноват я в этом деле.
Охваченный дружелюбием, Шведков сказал:
— Э, давай примем сто граммов наркомовских по уставу, пока обстановка позволяет.
— Нет, неохота туманить себя,— ответил Филяшкин и рассмеялся. Его смешило, что комиссар, всегда осуждавший его за склонность к выпивке, сам сейчас просил его хлебнуть.
Над краем ямы показалось лицо санитарного инструктора.
— Разрешите залезть, товарищ комбат? — спросила девушка.
— Давай, давай, скорей, а то убьют,— ответил Филяшкин. Он отодвинулся в угол.— Вручай, комиссар, я посмотрю.
Девушка, прежде чем пойти на командный пункт, несколько минут приводила себя в порядок. Но вода из фляжки не смыла черной копоти и пыли, осевшей на коже. Она тщательно терла нос платочком, но и нос не стал от этого белее. Она обтерла сапоги куском бинта, но сапоги не блестели от этого. Она хотела заложить растрепавшуюся косу под пилотку, но запыленные волосы стали жестки и непослушны, полезли из-под пилотки обратно на уши и на лоб, как у маленьких деревенских девчонок.
Она стояла смущенная и неловкая в своей слишком тесной для полной груди гимнастерке, измазанной черной кровью, увешанная сумками, в просторных суконных штанах, свисавших на ее бедрах, в больших тупоносых сапогах.
Она прятала свои большие руки с черными короткими ногтями, руки, отработавшие за этот день великий урок милосердия и добра. Она в эту минуту чувствовала себя некрасивой и неловкой.
— Товарищ Гнатюк,— громко сказал Шведков,— по поручению командования, за самоотверженную службу вручаю вам этот подарок. Это дар американских женщин нашим девушкам, сражающимся на Волге. Посылки доставлены на фронт прямо из Америки на специальном самолете.
Он протянул девушке большой продолговатый пакет, завернутый в хрустящую пергаментную бумагу, обвязанный шелковым витым шнурком.
— Служу Советскому Союзу,— сипло ответила девушка и взяла из рук комиссара пакет.
Шведков совсем иным, вернее не иным, а обычным своим голосом сказал: