За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот что действительно интересно понять — изменились ли люди?
Черт его знает — это вопрос не простой. Кого спросишь, с кем поспоришь? Вот разве что кошку, да и она не захотела знакомства.
А может быть, эта скотина Штумпфе действительно прав — он, Шмидт, глуп как бревно? Всегда глуп был? Или теперь при наци поглупел? Или глуп для наци, а кое для кого и не так уж глуп? Было время, когда Шмидт считался заводилой в цехе, да не только в цехе, ведь он ездил в Бохум на съезд профсоюзов, его избрали делегатом от десяти тысяч человек. А теперь он ротное посмешище — «Михель».
Шмидт отбросил ногой кусок кирпича и зашагал вдоль стены. Дойдя до угла дома, он постоял, посмотрел на пустынную улицу, на мертвые, выгоревшие глазницы окон, и чувство жестокой тоски, холода, одиночества сжало его сердце. Он хорошо знал это ужасное чувство, когда казалось, что глубина неба, и сияние звезд, и солнечный свет, и воздух полей давят, мучат. Оно с особой силой приходило к нему весной — почему-то весной, когда молодая зелень, шум ручьев, мягкий, ласковый ветер, звезды в небе — все говорило о свободе.
Когда-то сын читал ему из учебника ботаники, что есть такие бактерии — анаэробы, не нуждающиеся в кислороде, они дышат азотом, отлично, весело и сытно живут на корнях бобовых растений. Видимо, есть и такие люди — анаэробы, дышат гитлеровским азотом! А вот он задыхается, не привык, ему нужна свобода, кислород!
Над хаосом бесчестия и невинной крови, над победной, сверкающей медью оркестров, над лающим криком команды, над пьяным хохотом, над воплями гибнущих старух и детей как странное видение вставало перед Шмидтом бледное лицо, высокий скошенный лоб человека, объявившего, что он и есть Германия, что Германия — это он.
Как же это случилось, что он, солдат Карл Шмидт, немец, сын немца и внук немца, любивший свою родину, не радовался победам Германии, а ужасался им? ‹…› {310}
Почему же такую тоску испытывал он сегодня ночью, когда стоял на часах в разрушенном городе, на берегу Волги и смотрел, как светлые тени огня шевелятся на стенах домов с выжженными, мертвыми глазницами окон?
Как ужасно одиночество!
Иногда ему начинает казаться, что он разучился думать, что мозг его окаменел, перестал быть человеческим мозгом. А иногда он пугается своих мыслей, ему кажется, что Ледеке, Штумпфе, эсэсовец Ленард могут, взглянув ему в глаза, вдруг понять, прочесть все, что происходит в его мозгу, в его душе. Иногда его охватывает ужас, что ночью в казарме он может проговориться, начнет бормотать во сне и сосед подслушает его, начнет будить товарищей, скажет: «Послушайте, послушайте, что говорит о [нашем вожде] {311} этот красный Шмидт».
Вот здесь, в темном дворе, где за все время его дежурства не прошел ни один человек, он чувствует себя спокойно, здесь ни Ленард, ни Штумпфе не заглянут ему в глаза, не прочтут в них его мыслей.
Он снова посмотрел на часы: пришло время смены.
Но ведь он знает, чувствует, что не он один думает так. Есть ведь в армии такие же «михели». Но пойди поищи их! Все же они не болваны, чтобы открыто затевать разговоры на такие темы. Они живут, они мыслят, они, быть может, действуют! Как найти их?
Приоткрылась дверь, и на пороге появился караульный начальник. Свет пожара упал на его распахнутый мундир, нижняя рубаха его казалась нежно-розовой в этом свете.
Всматриваясь в сумрак, он позвал негромко:
— Эй, часовой Шмидт, пойди-ка сюда.
Когда Шмидт подошел к двери, караульный начальник, дыша на него водочным духом, проговорил необычайно ласковым голосом:
— Слушай, друг, тебе придется постоять здесь. Твой сменщик Гофман справляет свой день рождения и несколько утомлен, неважно себя чувствует сейчас. А? Ведь теперь лето еще, ты не замерз?
— Ладно, подежурю,— сказал Шмидт.
* * *Утром Штумпфе прошел к приземистому дому, где ночевали офицеры. Часовой у двери был знаком ему.
— Ну как? — спросил Штумпфе.— В каком настроении сегодня командир, годится для разговора? Я принес важное заявление.
Часовой покачал головой.
— Тут было дело,— сказал он,— а в самый, что называется, момент всех офицеров срочно вызвал полковник, и до сих пор они не вернулись.
— Может быть, капитуляция Москвы?
Часовой, не расслышав, подмигнул в сторону двери:
— Девицы-то здесь, я их охраняю, обер-лейтенант Ленард сказал: «Нам предстоит маленькая получасовая операция, надо очистить вокзал»,— и велел их постеречь, обещал вернуться к полудню.
Вскоре батальон подняли по тревоге, одновременно в сторону вокзала потянулись танки и артиллерия.
37В два часа дня немцы атаковали вокзал. Командир полка подполковник Елин писал в это время итоговое донесение командиру дивизии о боевых действиях за последние дни и рассеянно слушал негромкий спор между адъютантом штаба и начальником санчасти полка, какой арбуз слаще — камышинский или астраханский.
Елин узнал об атаке сразу, на слух, еще до донесения командира батальона, по грохоту внезапного обвала авиабомб и шквальной артиллерийской и минометной стрельбе.
Он выбежал из блиндажа и увидел, как бледное облако известковой пыли и масляный, жирный дым, поднимаясь над вокзалом, смешивались в темную, медленно колышущуюся, цепляющуюся за развалины хмару.
Вскоре стрельба послышалась на левом фланге и в центре обороны дивизии.
«Началось»,— подумал Елин, и так же подумали тысячи людей, ждавших неминуемого.
Чувство ожидания удара было особенно томительно и остро у переправившихся в город. Казалось, переправа полков с левого берега подобна действию человека, ставшего грудью навстречу катящемуся с откоса груженому составу. Удар должен был быть неминуемым и жестоким.
Елин многое видел и испытал на своем веку и считал, что волосы его поседели не только от боевых трудов, но и от требовательности некоторых начальников и от нерадивости некоторых подчиненных.
«И далось им именно по Филяшкину со всей силой ударить,— подумал он,— по самому слабому моему звену, по недавно приданному батальону, где и людей я порядком не знаю».
В это время связной позвал его в блиндаж — звонил по телефону Филяшкин, доложил, что началось: немец обрабатывает его с земли и воздуха, он слышит гудение танковых моторов, он несет потери и готовится отразить атаку.
— Да, я сам слышу, что началось,— крикнул в трубку Елин,— береги пулеметы, не думай отступать, я тебя поддержу. Слышишь? Огнем поддержу! Слышишь? Слышишь?
Но Филяшкин не слышал обещания командира поддержать его огнем — связь порвалась.
Елин позвонил командиру дивизии, доложил, что противник начал наступление, главный удар наносит по Филяшкину.
— Приданный мне батальон, тот, что у Матюшина был,— сказал он.
Закончив разговор с Родимцевым, он сказал начальнику штаба:
— Вот велит любой ценой вокзал удерживать, обещает нас дивизионной артиллерией поддержать. Слышите, что немец выкамаривает? Как бы он нас не искупал в Волге.
«Да, лодку не мешало бы для маневра иметь»,— подумал начальник штаба, но вслух не высказал своей мысли.
Елин стал вызывать командиров своих батальонов — проверять их готовность к активной обороне.
Быстрый успех начавшегося немецкого наступления грозил тяжелыми последствиями. Дивизии, брошенные на оборону Сталинграда, находились на подходе, на правом берегу была одна лишь дивизия Родимцева; спихнув ее в Волгу, немцы могли воспрепятствовать переправе в город главных сил, брошенных Ставкой на оборону города.
Родимцев позвонил командиру правофлангового полка, вызвал начальника артиллерии дивизии и командира саперного батальона, проинструктировал их, велел Бельскому лично проверить танкоопасные направления. После этого он позвонил по телефону Чуйкову:
— Докладываю, товарищ генерал-лейтенант. Противник перешел в атаку, навалился на мой левый фланг. Бомбит. Ведет артогонь, сосредоточил танки. Стремится занять вокзал.
Родимцев понимал серьезность положения: правый фланг дивизии был открыт; если противник быстро и легко решит задачу на левом фланге, он тотчас активизируется на правом, и тогда под удар попадет вся дивизия в целом.
Он слушал отрывистый, тяжелый голос Чуйкова и поглядывал на темный каменистый свод трубы, на светлевший вдали выход. «Неужели здесь, в трубе, суждено кончить жизнь?»
— Держаться! Не отступать ни на шаг! Побегут — буду судить! — отрывисто говорил Чуйков.— Вам слышно? Через два часа начну переправу Горишного, он прикроет вам правый фланг. Линия фронта станет устойчива, положение коренным образом изменится. Слова «отход», «отступление» забудьте!
Но Родимцев не собирался отступать — он хотел вновь активизироваться, ударить по немцам.