За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вавилов разбил красноармейцев на группы, и так как он знал слабость и силу людей, с которыми вместе шагал и ел хлеб, людей, не таивших от него ни своей силы, ни слабости, он безошибочно поставил вперед тех, кому надлежало по праву быть старшим.
Он еще больше сузил, сжал круг обороны и посадил людей там, где стены прикрытия были особенно толсты и откуда видней всего были немцы.
Сам он остался с Резчиковым, Усуровым, Мулярчуком и Рысьевым в центре обороны и выбегал на поддержку к тем, на кого немцы оказывали главный нажим.
Он оставил резерв патронов, дисков, гранат и запалов, посадил пулеметные расчеты за толстым бетонированным брандмауэром, который прошибало лишь самым тяжелым снарядом.
За эти короткие дни красноармейцы постигли жестокую мудрость городского боя, они поняли смысл штурмовой боевой артели, как понимали трудовую артель, определили размеры ее и закон ее силы. Сила была в каждом отдельном бойце, но отдельная сила имела значение лишь в артельности бойцов.
Люди взвесили и измерили ценность своего оружия и на первом месте утвердили ручную гранату «Ф-1», автомат, ротный пулемет. Они узнали боевую силу саперной лопатки.
Резчиков, ставший на марше мрачным и унылым, сейчас, непонятно отчего, снова ободрился. Рассудительный и ни разу не поддержавший похабного разговора Зайченков проявил злое, безрассудное озорство и матерился после каждого слова. Усуров, готовый поскандалить по любому поводу, жадный до еды и до предметов, стал покладистым, щедрым, отдал половину табака и хлебный паек Рысьеву. Но особо резко, казалось, изменился Мулярчук. Квелый и, как многим представлялось, бестолковый человек стал неузнаваем. Даже лицо его изменилось, морщины на лбу, придававшие ему выражение недоумения, залегли сердитой складкой, поднятые белые брови стянулись к переносице, потемнели от пыли и копоти. Дважды зажал его в окопе немецкий танк, дважды выполз он из окопа и с немыслимо короткого расстояния сокрушил врага фугасной противотанковой гранатой.
Некоторые из тех, кто, скупясь, берег от других свое духовное достояние, щедро стали раздавать его. А из тех, кто жил щедро, весело, бездумно, некоторые вдруг заскупились, задумались, нахмурились.
Но Вавилов остался таким же, каким был, каким его знали жена, родичи, соседи, каким сидел он после работы в избе, макая хлеб в кружку с молоком, каким был он на работе в поле, в лесу, в дороге.
Война научает различать законы поведения человека. Слабые духом, обманывая других, но прежде всего самих себя, умеют в тихие времена казаться душевно наполненными и сильными. В трудный час войны такие люди неожиданно не только для других, но и для себя обнаруживают свою немощь. Вторые — это люди не всегда удачливые, застенчивые, тихие, их считают слабыми, и они ошибочно сами верят в свою слабость, такие чаще всего преодолевают и сбрасывают в тяжелый час свою мнимую слабость, показывая настоящую силу. О таких людях на войне говорят: «Кто бы мог подумать…» И наконец, третьи — высокая духовная порода, это люди, чей облик остается неизменным в часы величайших испытаний; их спокойные голоса, их суровость и дружелюбие, ясность их мысли, маленькие привычки и главные законы их духа, улыбка, движения остаются такими же в грозу, какими были в дни покоя.
Ночью сон оглушил людей. Они засыпали во время разговора, под выстрелы и разрывы.
В два часа в полной темноте началось совсем новое, страшное и незнакомое,— ночная атака.
Немцы не жгли ракет. Они ползли со всех четырех сторон. Всю ночь шла резня. Не стало видно звезд, их закрыло облаками, и казалось, тьма пришла, чтобы люди не глядели в остервенелые глаза друг другу.
Все пошло в ход: ножи, и лопаты, и кирпич, и кованые каблуки сапог.
В темноте раздавались вскрики, хрип, пистолетные выстрелы, одиночные удары винтовок, короткое карканье автоматов.
Немцы ползли кучами, давили тяжестью: всюду, где начинался шум, драка, они появлялись десятками против одного или двух, во мраке били ножами, кулаком, подбирались к горлу. Их охватило остервенение.
Они осторожно перекликались между собой, но тотчас по немецкому голосу ударял выстрел скрывавшегося в развалинах красноармейца. Едва пытались они посветить условным зеленым либо красным светом электрического фонарика, как быстрые вспышки выстрелов заставляли их гасить огонь, прижиматься к земле. А через минуту вновь возникала возня, тяжелое дыхание, скрежет металла.
Но, видимо, у немцев был план, они не ползли кто куда.
Постепенно все сужался круг обороны, и там, где недавно еще лежали в боевом охранении красноармейцы, становилось совсем тихо, затем ухо ловило чужой шепот, воровато перемаргивались зеленые и красные огоньки. А вскоре в новом месте раздавался злой, отчаянный крик, шумел камень, ударял выстрел. А через минуту уже на новом месте быстро мелькал зеленый свет тайного фонарика…
Мелькнула желтая зарница, одиноко ударила ручная граната, поднялось смятение, пронзительно залился командирский свисток, потом сразу стало тихо, и снова мелькнул зеленый огонек, а ему подмигнул на секунду красный и погас… Стало совершенно тихо, и опять мелькнуло красно-желтое пламя, точно кто-то на миг открыл дверь деревенской кузницы и вновь захлопнул ее, ударила граната, и голос протяжно затянул: «А-а…» — и вдруг живой крик оборвался, бултыхнул в тишину. И еще ближе мелькнул настороженный зеленый свет…
Все, кто издали прислушивался к звукам ночного побоища, поняли, что борьбе батальона подходил конец.
Но на вокзале еще слышался шепот русской речи, и несколько человек бесшумно укладывали камни, приращивали стены, готовились на рассвете продолжать бой.
Место, где лежали красноармейцы, было окружено ямами и воронками. Во мраке к ним нельзя было добраться.
Рысьев лежал на боку и, шумно дыша, шептал привалившимся к нему товарищам:
— Как волка, окружили, еле вырвался, только подранили, ничего — в левое плечо… а Додонов к немцам уполз, я слышал.
— Может быть, убили? — спросил Резчиков.
— Не убили, я все проверил, автомат оставил, гранаты с себя сложил, а самого нет,— проститутка!
Он в темноте нащупал руку Вавилова и сказал:
— С вами хорошо, вы верные люди…
— Не бойся… не оставим,— сказал Резчиков.
— Вот, вот, меня раненого не оставьте…
Голова у Рысьева кружилась от потери крови, минутами он забывался, бормотал, потом затих.
— Вера, пойди сюда,— спокойным ясным голосом позвал он и добавил после молчания: — Ну, чего ждешь?
Его удивило, что жена замешкалась, не сразу подошла к нему. Он долго молчал, потом в воспаленном мозгу его возникла новая мысль: «Семёныч… Пётр… ты как считаешь, скоро второй фронт откроется?»
— Молчи, молчи, тише,— сказал Вавилов.
— Я спрашиваю: откроют фронт? — сердито зашептал Рысьев и закричал во весь голос: — Не слышно? Эй, я вас спрашиваю: вас не касается? Или не видите?
Резчиков зажал ему рот ладонью:
— Брось, дурак!
— Оставь, оставь, оставь…— задыхаясь, отбиваясь от него, бормотал Рысьев.
Но услышали его немцы. Несколько светящихся кровью очередей провыли над головами, послышалась тревожная перекличка немцев, они звали друг друга по именам. Потом стало тихо, видимо, немцы решили, что кричал в бреду умирающий. Да так оно и было.
— Кто? — резко спросил Вавилов и поднял голову.
В темноте зашуршал обваливающийся камень — полз человек.
— Я-я-я,— быстро проговорил голос Усурова,— живы, а я думал, немцы кончают вас,— и попросил: — Дайте покурить!
— Прикройся шинелью, покуришь,— сказал Вавилов. Усуров лег рядом с Рысьевым и долго натягивал на голову шинель, сопел, отхаркивался.
— Как я их в темноте признаю́? — недоумевая, сказал Усуров, высовывая голову из-под шинели. Видимо, потребность говорить с товарищами была сильней, чем желание курить. Он погасил папироску, быстрым шепотом заговорил: — Ползет он, а я чую, не по-нашему словно, и шум от него какой-то не тот, как от зверя, я стрелять боялся, я руками.
Мулярчук складывал стены, работал молча, быстро.
— Силен ты камни класть,— шепнул Резчиков, ему не хотелось прислушиваться к страшным словам Усурова.
— Так я ж печником был,— ответил Мулярчук.— Кладу и вспомнил: вот жизнь была, отработал — и домой; в районном центре, печником.
— Тихо стало,— сказал Вавилов,— теперь уж, видно, до рассвета. Ребята, только не шумите.
— Женатый? — строго спросил Усуров у Мулярчука.
— Не, я у матери жил, в Полонном, в районном центре,— ответил Мулярчук, радуясь, что интересуются им, и торопливо добавил: — У меня мать хорошая. И я до нее добрый был, все ей отдавал. Но уж она беспокоилась: чуть собрание или чуть задержусь — встречать шла. Я горилки не пил и с девчатами не ходил. Я в районном коммунхозе печником был.