Русский канон. Книги XX века - Игорь Сухих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Старике» только развернутых, дифференцированных перечней более полутора десятков. Списки имеют пространственный, географический (последний пример), но чаще – временной, хронологический характер. В одно предложение вмещаются годы, эпохи, целая жизнь.
«Торопливость» трифоновского рассказа, кажется, вызвана иными, прямо противоположными пушкинским, причинами. Плавание уже заканчивается, но история этих мест так и не создана. Времени осталось очень мало. Список – единственный способ сохранить чертеж-пунктир ушедшего прошлого.
С поэтикой ускорения связан и другой постоянный трифоновский прием – способ включения персонажей в поток повествования. В романе почти никто не появляется, входит, садится, степенно заводит разговор, откланивается и т. п. Неторопливые «тургеневские» ритмы в «Старике» не в чести. Герои постоянно возникают и исчезают, семьи разламываются, спорщики схлестываются, раненый командир бушует, все потрясены и воют, орут, костят, матерятся, людей несет, крутит, волочет потоком.
Но когда необходимо, Трифонов вырывает из этого потока жест, подробность, реплику и подает их замедленно, акцентированно, крупным планом (часто – разрядкой или неоднократным повтором).
«– Нет, буду брать гонорар вашим чудесным воздухом! – Коротышка в сарафанчике улыбалась и глубоко вздыхала, глаза прикрыв, изображая необыкновенное удовольствие. – Воздух у вас совершенно божественный! – Павел Евграфович безо всякой задней мысли, просто так, из любви отмечать смешное, подумал: воздух воздухом, а торта третий кусок ломает. Да, конечно. Воздух что надо. Очень рады». – «Не виделись год и три месяца, огрубели, ожесточели неузнаваемо, а внутри все то же, та же единственность, та же теплота до боли».
В воздухе русской литературной традиции Трифонов ловит и еще один важный прием поэтики. В «Евгении Онегине», как известно от Пушкина, время было рассчитано по календарю. Этот «небывало точный календарь действия», «особый дар синхронизма» (Пумпянский) после Пушкина продуктивно использовал Тургенев. Вряд ли еще в каком романе советской эпохи, привыкшей к широким мазкам и исторической приблизительности, так дотошно выверена, навязчиво важна хронология действия.
«В июле пришло письмо… прочитала твою заметку про С. К., к сожалению, с опозданием на пять лет… наткнулась на этот журнал, № 3 за 1968 год… его зарубили красновцы зимой девятнадцатого года… мне было тогда восемнадцать, тебе столько же или немного меньше… но это длилось всего несколько месяцев, и в мае случилась известная тебе трагедия… а мама с сестрой и Варей и Вариным мужем уехали в двадцать первом году в Болгарию».
Это всего лишь первая страница. И дальше, до самого конца, словно стучит невидимый метроном, счетчик времени аккуратно выбрасывает очередную дату: год – месяц; месяц – год; иногда даже четко врезавшееся в память число: «Человек, который отнял у меня Асю, едва не погиб тридцатого августа семнадцатого года в станице Усть-Медведицкой». Порой Трифонов позволяет себе даже поиронизировать над хронологической дотошностью своего героя: «…составлял ответ Гроздову П. Ф., жителю Майкопа, который в длинном безграмотном письме утверждал архиглупость – будто станица Кашкинская взята в январе 1920 года, хотя всем ведомо, что это произошло в феврале, а именно 3 февраля».
Летунов, его любимая Ася, ее двоюродный брат и первый муж Володя оказываются ровесниками века, младшими братьями и сестрами тех «мальчиков и девочек», которых живописал Б. Пастернак в «Докторе Живаго». В отличие от пастернаковских героев, новая эпоха застает их на пороге юности, стирая весь предшествующий эмоциональный и нравственный опыт. Им четырнадцать в начале Первой мировой, семнадцать в год второй и третьей революций, около двадцати в разгар гражданской. Выжившие и нечиновные даже успевают повоевать на Второй мировой, а в начале семидесятых подводят окончательные итоги.
Время в «Старике» рассчитано по календарю, но пульсирует лихорадочными сгустками. Выпадают, забываются, проваливаются в небытие целые эпохи и десятилетия.
Вся война Летунова уместилась в нескольких строчках. Чуть более открыты тридцатые годы: проговаривается мимоходом, что герой стал инженером, строил ГРЭС, вступил в дачный кооператив, был арестован и два года провел на лесоповале. Послевоенному тридцатилетию не уделено и одной строки: чем занимался, с кем водился, когда и где стал пенсионером – неизвестно. Здесь есть лишь одна временная зарубка: пять лет назад умерла жена.
Эти хронологические лакуны Трифонов будет заполнять в «Доме на набережной», «Времени и месте», «Исчезновении». «Старик» стоит на двух временных опорах. Летунов доживает в жарком лете семьдесят третьего, а памятью шарит по девятнадцатому году и его окрестностям.
У кого-то, в более счастливые времена, механизм памяти включался от вкуса пирожного «мадлен». Трифоновского героя мучит «запах пота и крови, острый как скипидар, запах девятнадцатого года».
Трифонов пишет не становление характера, а биографию времени, не роман судьбы, а судьбу идеи. Пропуская, проговаривая все остальное, он сводит на очную ставку начала и концы – «начало новой эры» (привычное клише советской эпохи) и ее предварительные итоги (последняя хронологическая точка – весна или лето семьдесят пятого – почти совпадает со временем работы над книгой).
Фабульно «Старик» закольцован историей любви. «Первая военная осень, туман, Петербург, после уроков всем классом идем в госпиталь на 22 линии, нам четырнадцать лет – ей исполнилось, а мне еще нет, скоро исполнится, но недостаточно скоро… Это и было, называемое любовью». Расходясь и снова сталкиваясь с Асей, не смея признаться в своем чувстве, Летунов пронесет его до двадцать первого года, когда его любимая станет дважды вдовой. Потом она исчезнет из его жизни на полвека, чтобы возникнуть внезапно и мучительно. С письма Аси начинается книга, встречей с ней роман фактически заканчивается.
«…Мчусь в станицу Михайлинскую, где арестован комкор, на второй день там, забрать Асю, теперь или никогда, черныш в дубленом тулупе с маузером в желтой коробке встречает на крыльце, щупает белыми глазами, тянет руку за документом, потом говорит: “Взята вместе с ним по групповому делу. А ты кто ей будешь?” Не помню, что отвечаю, может быть “друг”, может быть, “брат”, а может, “никто”, и на этом конец, и все, и навсегда, на жизнь, обледенелое крыльцо, красноармеец в тулупе, я сажусь в снег, остальное неинтересно, разве эта сухенькая, гнутая старушонка – она?» (такова концовка внутреннего монолога, очередного перечня, одного из самых пространных в романе, занимающего полторы страницы).
Но фабульная ниточка лишь в самой незначительной степени покрывает сюжет. Подлинным сюжетом становится живописание воздуха, атмосферы эпохи. «Время и место» – точная формула не только последнего романа, но и всей поздней трифоновской прозы.
Воспоминание как мотивировка развязывает автору руки. Вместо линейной серии картинок, с обязательными для романа о революции и гражданской войне лубочными эпизодами (февраль – комичный Керенский – Ленин на броневике – Смольный – штурм Зимнего – победоносное шествие Октября по стране), в «Старике» возникает кубистский монтаж, литературная «Герника», где морда быка, обломки статуй, разные ракурсы плачущих и умирающих людей, искаженных страданием лиц создают мощный противоречивый образ, не имеющий единой перспективной точки схождения.
Война четырнадцатого года в сознании этого поколения (в сравнении с поколением, изображенным в «Докторе Живаго», для которого именно первая мировая становится началом новой эпохи) остается гимназической игрой: благотворительные походы в госпиталь на 22 линии, «герой-скотина» Губанов, который пишет верноподданические воспоминания для школьного журнала и лапает Асю.
Февраль семнадцатого припоминается Летунову тоже вроде бы забавным эпизодом, который в авторской перспективе оказывается смысловым сгустком, важным символом. На уроке анатомии должны препарировать крысу. Но введенный после революции в этой и без того передовой гимназии (директор и его жена, Ольга Витальевна, – энтузиасты, поклонники Томаса Мора и Кампанеллы) школьный совет посылает делегацию к учителям, дебатирует вопрос, устраивает собрание. На собрании одни, забыв о скромно ждущей своей участи крысе, рассуждают о Парижской коммуне, гильотине и исторической целесообразности, другие отстаивают права обреченной на заклание Фени (у крысы есть даже имя). «Великие цели требуют жертв! Но жертвы на это не согласны! А вы спросите у крысы! А вы пользуетесь немотой; если бы она могла говорить, она бы ответила!»