За окном - Джулиан Барнс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имя Фрейда возникает в романе лишь однажды, слетая с губ Сильвии: «Я… возлагаю надежды на миссис Вандердекен (образец для подражания в обществе). И на Фрейда». Сильвия не дает объяснений, но мы рационально можем прийти к выводу, что Фрейд обеспечивает некое теоретическое оправдание «ее своенравному уклонению от верности», как это называет Титженс. Теория Фрейда представлена в романе широко, только (ибо это подлинно английский роман) в утонченном, англизированном виде: «В каждом мужчине существуют два сознания, которые работают одновременно: одним поверяется другое». Слово «подсознательный» не используется в принципе, вместо него Титженс в какой-то момент «думал бессознательно». Позже Валентина всегда что-то «неосознанно» предполагала; Титженс упоминает «нечто, находящееся за пределами сознания», а генерал Кэмпион «на некоторое время пришел, казалось бы, в прекрасное расположение духа, хотя приданные ему сознания (sic!) были озадачены и подавлены». Форд перемещается между этими уровнями сознания по мере того, как он перемещается между реальностью и воспоминанием, достоверностью и ощущением. Титженс уподобляет сознание полуобученной собаке. Не только сознание, но и воспоминания, и реальность ускользают и сдвигаются, а для их описания используется язык. Генерал Кэмпион, один из наименее истеричных персонажей, задумывается: «На кой черт нужен язык? Мы же ходим кругами».
Повествование также движется кругами, которые возвращают его назад и пересекаются. По ходу дела в него попадают факты, мнения или воспоминания, зачастую не получающие объяснения на протяжении дюжины, а то и ста страниц. Подчас это просто традиционный прием: персонаж остается в состоянии эмоционального кризиса, а действие романа уходит на Западный фронт страниц на пятьдесят-шестьдесят. Но зачастую такая манера повествования приобретает намного более индивидуальный, даже фордианский характер. Будто бы между прочим упоминается взрывная информация, убийственная ложь или бурный эмоциональный вывод — и повествование тут же отшатывается назад, словно пораженное таким решительным утверждением, затем описывает круг, опять приближается, вновь останавливается и в конце концов подходит вплотную. Другими словами, повествование ведет себя так, как зачастую работает сознание. Это может сбить с толку, но, как сказано о Форде у В. С. Притчетта, «путаница была основной движущей силой его прозы. Он запутывал, чтобы разъяснить». Сказать, что великий роман нужно читать с огромным вниманием, означает изречь банальность, граничащую с оскорблением. Но в отношении романа «Конец парада» это особенно справедливо. Очень редкий читатель не оторвется от книги, чтобы спросить: «А знал ли я это? Говорили нам уже об этом или же нет? В каком смысле Кристофер „убил“ своего отца? Разве мы знали, что миссис Макмастер была беременна, не говоря уже о том, что потеряла ребенка? Говорилось ли, что Титженс арестован? Что его мачеха умерла от горя, когда Сильвия его бросила? Что Макмастер умер? Неужели Марк действительно онемел?» И так далее, от путаницы к разъяснению, до самого конца.
В произведениях Форда вообще нет ничего простого, но одним из самых сложных моментов в романе «Конец парада» остается статус и качество четвертого тома, «Сигнал отбоя». Готовя книги Форда к публикации в издательстве «Bodley Head» (1962–1963), Грин просто его опустил, урезав таким образом тетралогию до трилогии. Он полагал, что заключительная часть «была не просто ошибкой: она была катастрофой, которая долго мешала критикам по достоинству оценить „Конец парада“». Грин порицал Форда за сентиментальность и губительное разъяснение «ценных двусмысленностей» путем помещения их в «солнечную идиллию» успешного погружения Кристофера «в жизнь кентского мелкого землевладельца».
Сегодня, полвека спустя, трудно согласиться, что «Сигнал отбоя» долго мешал критикам по достоинству оценить «Конец парада». Сирил Коннолли в книге «Современное движение» (1965) вслед за Грином рассуждает о «военной трилогии» Форда (и высокомерно отвергает всю ее целиком), но впоследствии большинство редакторов рассматривало роман именно как тетралогию, а не трилогию. За эти годы репутация и Форда, и этого произведения практически не менялась. Поклонники Форда всегда в меньшинстве и всегда верны себе. Быть фордианцем — все равно что быть членом одной из тех волонтерских групп, которые помогают восстанавливать систему водных артерий Британии. С ними сталкивался каждый: грязные, потные, они по выходным откапывают уже давно не использующийся рукав реки, по которому когда-то переправлялись важные товары, например, в Уэндовер и обратно. Считается, что они делают благое дело, но ценность их миссии, да и всей системы водных артерий, откроется лишь тому, кто сам спрыгнул вниз и перепачкался.
Существует четкий структурный аргумент в пользу «Сигнала отбоя»: действие первого тома тетралогии происходит до войны, двух средних — во время войны; поэтому существование четвертого, послевоенного тома совершенно понятно. Но правда и то, что, дойди вы до конца третьего тома, «Человек мог подняться», и узнай, что Титженс там упоминается у Форда в последний раз, вас бы это, скорее всего, не поразило и не разочаровало. Роман этот заканчивается хаосом ночи перемирия 1918 года, с потасовками пьяных и полубезумных, с празднествами и большими тревогами, с возможностью новых начинаний — и с танцем соединившихся наконец Титженса и Валентины. За шесть страниц до конца третьего тома Валентина в первый раз улыбнулась Титженсу. И заключительная строка романа, данная через призму сознания героини, представляет собой типичный и блестящий фордианский апозиопезис: «Она начинала…» Это вполне могло бы послужить завершением. Нетрудно представить, что начиналось для нее (и Титженса): вне сомнения, та жизнь, о которой они мечтали вместе и по отдельности, жизнь, где есть место беседам, продолжению разговоров; жизнь, несущая спасение от прошлого, от войны, от безумия, от Сильвии. Вероятно, мы с вами сочинили бы для них двоих именно такую судьбу. Но Форд написал совершенно по-другому, запутаннее и мрачнее, и, между прочим, вопреки утверждению Грина, вовсе не «солнечную идиллию», в которой Кристофер успешно погружается «в жизнь кентского мелкого землевладельца». На самом деле это западный Сассекс, а не Кент, и Кристофер — продавец мебели, а не мелкий землевладелец, но это к слову. «Идиллия», «успешный»? Как сказать: Кристофера, святого, по-прежнему обманывают всевозможные нечестивцы, в то время как они с Валентиной (а также немым парализованным братом Кристофера Марком и его возлюбленной, а ныне женой Мари-Леони) остаются на плаву благодаря счастливым случайностям и эффективному в некоторых отношениях французскому методу ведения хозяйства. У Валентины залатанная одежда, изношенное нижнее белье; несмотря на всеобщее стремление к умеренности, ей приходится нелегко. Тревоги не утихают (Валентина, сохранившая отношения с Титженсом, постоянно беспокоится, что может его потерять); ощущение безумия всегда маячит поблизости; и над их будто бы идиллическим бегством парит орлан-Сильвия, замышляя дальнейшие козни не только против отдалившегося от нее мужа, но и против его беременной подруги, и против парализованного брата.
Форд строит это жестокое продолжение со свойственной ему смелостью. Первая половина романа проходит через мысли безмолвного Марка, который обобщает, переупорядочивает и пересматривает прошлое; затем мы находимся большей частью рядом с Сильвией, когда она разрабатывает новый план мести и улучшения своего социального положения; кроме того, мы находимся с Мари-Леони, когда она разливает по бутылкам сидр; а немного ближе к концу — с Валентиной. Таким образом, на протяжении последнего тома перед читателями все настойчивее встает вопрос: а где же Кристофер Титженс? На него часто ссылаются, но его присутствие и точка зрения красноречиво и последовательно замалчиваются вплоть до последних двух страниц, когда он возвращается, измотанный неудачной попыткой сохранить Великое Дерево Гроби (какой уж тут «успех»?). А где идиллия для Валентины? Идиллия ограничена участком, где дом с видом на четыре графства, цветники, деревья и живые изгороди. Окрестности, возможно, идиллические, но вся романтика сосредоточена строго в природе, а не в человеческих отношениях. А где же беседа, бесконечный разговор? В «Сигнале отбоя» его нет, как нет там и отсылок к прошлому, показывающих, что разговор уже состоялся. Сильвия, вероятно, отчаянно завидует, что семья обрела «мир», но читатель почти его не замечает; возможно, этот мир присутствует только в воображении Сильвии.
Взгляните на ту единственную сцену, где Титженс и Валентина вместе, на последних двух страницах. Он возвращается из Йоркшира, привезя с собой «большой кусок древесины» (ароматный; поэтому можно предположить, что это часть Великого Дерева). Вместо приветствия Валентина распекает его за его несостоятельность в качестве торговца антиквариатом: Титженс по недомыслию оставил несколько гравюр в жестяной банке, которую кто-то забрал. «Как ты мог? Как ты мог? Как мы будем кормить и одевать ребенка, если ты делаешь такие вещи?» Валентина приказывает ему немедленно отправляться на поиски гравюр. Марк (к которому вернулась речь) указывает Валентине, что «бедняга совсем без сил». Но его заступничество остается втуне. Затем «вяло, как унылый бульдог, Кристофер побрел к воротам. Когда он ступил на зеленую тропинку за изгородью, Валентина разрыдалась. „Как нам жить? Как нам дальше жить?“». И это «солнечная идиллия»? В романе более чем намеками показано, что неуклюжая святость Титженса пробуждает в Валентине мегеру. Орлиный силуэт Сильвии, возможно, уже окончательно растворился в небе (хотя она раньше так часто изменяла свои решения, что вряд ли кто-нибудь возьмется предсказать длительность ее личного перемирия); но Форд позволяет нам представить, что встревоженные всегда найдут себе новые тревоги взамен старых точно так же, как жертва всегда найдет себе нового мучителя в самом непредсказуемом образе; англиканских святых во все века истребляли, в точности как бескрылых гагарок.