Штрафники штурмуют Берлин. «Погребальный костер III Рейха» - Роман Кожухаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
XII
Никодим, осторожно спускаясь по ступенькам вниз по темной лесенке, ощутил вдруг нестерпимую тоску по дому, по родной реке и поселку. По Нинке и детям. Тоска эта, угрюмая и темная, ела его поедом без сна и отдыха. То отпустит, то опять прижмет – хоть волком вой. Отпускало чаще в бою. Вот уж где не хватает места всяким гадким, темным мыслишкам, от которых мозги набекрень.
Легко и радостно становилось жить, несмотря на окопы передовой, вшей, голод и холод, когда получал он письмо из дома. От письма до письма и существовал. А как увидит ее почерк, так сразу и отпускает, и вся черная муть, в самом сердце копившаяся, разом вдруг и рассасывалась. Бегут глаза жадно по убористым, аккуратным строчкам, и будто слышит ее обстоятельный, но вкрадчивый, ласковый голос. Рассказывает про детишек, про то, что матери во всем подмога, что Ленька вкалывает на лесозаготовках, про Леночку, как она уже хозяйка не по годам и по дому уже во всем хлопочет, а между строк чувствует: ждет его Нинка. Ждет жена и любит. Как прежде, любит. А может, и сильнее. За годы разлуки-то. А ведь он боялся, что бросит. Даже сам из лагеря написал, чтобы его, арестанта стриженого, оставила. Страх свой хотел опередить, сцыкло малодушное. А она ему такое письмо написала… И не то чтобы клятвы любовные и прочие ахи-охи она там излила. Сдержанно, даже скупо, но каждое слово как будто сама любовь выписывала. Сколько печали было в этом письме и веры. В него – Никодима Сафронова, отца и мужа. И в конце это «милый, милый мой муж»… После такого письма любое можно вынести. Через любое пройти…
XIII
Эх, вернется, привезет ей платья, вот такие самые, как там наверху, на вешалках висят. Нинка как оденет, как пройдет королевой по поселку, так что бабы от зависти лопнут, а мужики… те тоже от зависти…
Эти платья там, в разбитом и расстрелянном магазине, вдруг отчего-то поразили Сафронова, запали ему в самую душу, прямо здесь, посреди жаркого боя заставили думать о доме, про семью, про свою ненаглядную Нинку… Как подымутся они из этого чертова подвала, обязательно подберет он для жены несколько платьев. И никто ему ничего не скажет. Сафрона в отделении уважали, и не только в отделении. И сам взводный уважительно обращался к нему по имени-отчеству: Никодим Николаич. И не только за тяжелую руку уважали, но и за надежную, немногословную твердость характера.
Мог, когда требовалось, твердой рукой багрить вражеские головы, будто тяжеленные бревна, и ворочать их, с той же страстной увлеченностью делом, так, что отделялись фашистские души от фашистских тел, и сплавлялись дальше своим чередом в отведенную Всевышним для всякой фашистской нечисти преисподнюю. Так что за пару шмоток трофейных никто ему слова не скажет. Для нее, для Нины…
Пылевая взвесь оседала на ступеньках, и дым понемногу рассеялся, и стало будто лучше слышно, как там, наверху, Шева и другие ребята из отделения вели ожесточенную перестрелку с немцами. Надо бы скорее туда, помочь ребятам, потому как нет тут ничего. Сафронов уже собирался было повернуть обратно вверх и бросить к чертовой матери маленькую, обитую жестью дверцу в подвал, в которую упиралась лестница.
XIV
– Погодь… – остановился вдруг Сафронов.
Жестом поднятой руки он заставил замереть спускавшихся за ним следом товарищей. Какой-то звук, показавшийся странным среди глухо долетавшего до подвального пролета шума перестрелки. Кошка мяукает? Нет, ребенок. Детский плач, заунывный, тихий, едва доносившийся из-за обитой жестью, маленькой двери в подвал.
Ушки для замка на двери и дверном косяке были пусты. Замка нет, значит, наверняка за дверью кто-то был. Ребенок плачет. Скорее всего, местные. Прячутся от обстрелов и бомбежки. От русских прячутся. Значит, от него, Никодима, и от его товарищей. Девчушка, наверное, плачет. Такая же, наверное, как его Леночка, может, помладше. Боится – его, Никодима, и его товарищей. Но это она зря. Ей Никодим ничего плохого не сделает, и товарищи его не сделают. Не зря их взводный повторяет, как заклинание: солдат ребенка не обидит.
Кому-то надо это повторять и как можно чаще. Для кого-то что в форме, что по гражданке, что старый, что малый – все одно фашисты. Вот Шпаликов, к примеру, из отделения Капустина… Орден Славы, второй степени, от Сталинграда в разведке прошел. А семью порешил в Померании. Теперь в штрафниках, без ордена Славы, искупает кровью. А в Мюнхеберге хотел пустить в расход женщину с пацаном. Понятно, тот волчонком глядит, из ополчения местного. Но какой из него «фольксштурм», если в ручонках своих винтовку еле держит и затвор у нее сбит? От силы немчуренку лет одиннадцать… А Шпаликов его к стенке, вместе с мамашей. Вовремя старший лейтенант Аникин с замкомвзвода рядом оказались, спасли.
Но и Шпаликова можно понять. Фашисты на Псковщине его семью расстреляли: стариков отца и мать, жену, троих детишек. Шпала фотографию детишек все показывал. Девочка постарше и два меньших, погодки. Карапузы такие… Самый младший, мальчик, у старшей на руках. Буцматенький такой, щекастый, старшая еле на руках держит. Да, на войне как на войне… Да только пока Никодим старший группы, никто дите малое не обидит. И будь тот Шпаликов в их отделении, этого бы не посмел…
XV
– Погодь, ребяты… – громким шепотом произнес Сафронов. – Здесь ждите, а я проверю… Не иначе дитятко носом шмыгает. Если оравой заскочим, совсем дитенка напугаем… Сейчас я, сейчас…
Он сделал последние три шага по лестнице, подойдя к двери, ухватил пальцем за замочную петлю и потянул ее на себя, широко распахнув. Сухой, кашляющий треск автоматной очереди ударил из распахнувшегося проема. Пули наотмашь перехлестнули туловище Сафронова от живота до шеи. Ноги его подкосились, и с перебитым, булькающим горлом он тяжело повалился спиной на цементный пол, покрытый щебенкой и пылью.
Бойцы, шедшие следом, бросились к упавшему, подхватили его под мышки и подтащили по пролету наверх. Когда они вынесли Никодима на первый этаж и уложили среди осколков битого кирпича, было уже поздно. Алые струи еще выплескивались с ритмичностью пульса из рваной раны на горле, но Сафронов, весь залитый собственной кровью, насквозь пропитавшийся ею, уже не дышал.
Омельченко, прикрывавший Сафронова при спуске по лестнице, отпустил затихшего Никодима и секунду так и сидел на корточках, склонившись над убитым. Амеля молчал, но желваки ходили ходуном под тонкой, пожелтевшей от махорки кожей его щек. Потом из груди его вырвался звук. Он был похож то ли на звериный рык, то ли на стон. Омельченко резко вскочил на ноги, на ходу вытаскивая из-за пояса заткнутые рукоятками за ремень трофейные «колотушки».
Руки его были красными от крови Сафронова, когда он, свинтив крышки и выдернув шнурки, бросил гранаты в подвал. Один за другим внизу громыхнули взрывы. Бойцы ждали, спрятавшись за углом. Как только ухнуло, Омельченко нетерпеливо бросился вниз, нырнув в клубы серо-черного дыма, подымавшегося снизу.
Слышались его крики, отчаянное рычание, матерная ругань и стрельба, стрельба, непрерывный стук очередей трофейного «шмайсера», такой же сухой и кашляющий, как тот, что убил Никодима.
XVI
Дым развеялся быстро. Оказалось, что в подвальчике была вентиляционная шахта. Остальные спустились вниз и, перешагнув сорванную с петель дверь с перекореженной жестью, вошли внутрь помещения. Вперед пропустили Володю Буряка, который отвечал за фонарик. Командир взвода Аникин обеспечил фонариками обе группы «майна», для более уверенных действий в подвалах. Желтое пятно света выхватило сначала фигуру Омельченко. Он стоял будто охваченный столбняком посреди помещения с широкими стенами, но с таким низким потолком, что Амеля вынужден был согнуть шею. Глаза постепенно привыкали к полумраку, подсвеченному маломощной лампочкой фонаря. Желтое пятно по очереди высветило и прощупало три трупа.
Возле порога, на убитом земляном полу, вывернувшись на бок, лежал мужчина лет тридцати. Он был одет в пиджак и брюки. Даже в мертвой фигуре его проступала военная выправка. Локоть его правой руки прижимал к полу автомат.
Женщина, одетая в пальто, лежала, откинувшись, на широкой деревянной скамейке, застеленной матрацем и светло-серым шерстяным одеялом. Пальто ее было расстегнуто, и шерстяная юбка задралась вверх, до самых бедер открывая ноги в чулках телесного цвета.
На полу, возле ее ног, обутых в черные ботики, лежала лицом вниз девочка. На вид ей было лет пять. Она была одета в черное пальтишко, ворот которого захлестывала копна густых, кучерявых каштановых волос. Скорее всего, женщина держала ее на руках, и когда в них попали осколки или пули, выпущенные из автомата Омельченко, она по коленям женщины скатилась на пол.
Вова Буряк, молодой боец с «трехлинейкой» в левой руке, несмело подошел к женщине и протянул руку, чтобы одернуть книзу подол ее юбки.
– Не трожь… – отрывисто проговорил Амеля.