Живущие в подполье - Фернандо Намора
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы сегодня целый день плюетесь. Что у вас, нервный тик?
— А вам неймется с вашей бальзаковской наблюдательностью.
Сверкнувшие было ножи тут же спрятались в ножны равнодушия. Вероятно, они осточертели друг другу. А ему, Васко, больше всех. Даже больше, чем Азередо.
Мастерская была очень кстати. Но действительно ли его интересовала работа? С каждым днем (давно ли?) в нем росло разочарование даже в том, чего он еще не осуществил. Сколько вещей остались незаконченными, брошенными на середине, точно памятники неверия в себя, памятники дезертирства, хотя иные, и незавершенные, говорили о сдержанной ярости, не столь сильной, чтобы придать им одухотворенность, но достаточно красноречивой, чтобы поведать о борьбе с эрозией, поразившей их творца. Законченные же скульптуры, которые он должен был закончить, с ужасающей силой свидетельствовали о проституировании его искусства на потребу клиентам — добрым буржуа; выполненные с унылым автоматизмом ремесленника, они обеспечивали ему материальную независимость, от которой он, настрадавшись в юности от нищеты, уже не мог отказаться. Не хватало мужества. И таким же, как Васко, был Малафайя, все Малафайи. Какой ценой оплачивался этот загородный дом, бассейн, летние дни среди светской фауны, осушавшей его бутылки с виски, изысканные мигрени Сары, завтраки в посольствах, пожатие руки неотесанных магнатов, приобретающих лоск в обществе задиры художника? Какой ценой? Капитуляциями. Капитуляциями, от которых душа, израненная до живого мяса, раздираемая в клочья, истекала кровью, подобно быкам во время корриды, которым не дано умереть стоя, как бы мужественно они ни сопротивлялись. Он, Васко, ваяет бесплотные группы, объятые безмятежным покоем, лишенные нервов и жил, или своих нимф (комментарий Марии Кристины: "У тебя, должно быть, нет иного источника вдохновения, кроме голых женщин. Это и есть твой опыт? Прикрой их хоть фиговым листком"), взобравшихся под крыши десятиэтажных домов вроде дома Барбары, например, где финансисты и политические деятели развлекаются в обществе осторожных подружек; Малафайя расписывает стены банковских вестибюлей, восхваляя коммерсантов, которые сопровождали не без выгоды для себя деревенских мужиков, сменивших плуг земледельца на дерзкие скитания по морям. Живопись поучительная и мужественная, говорили газеты, говорили магнаты, неувядаемая эпопея каравелл. "Это моя-то живопись мужественная? Разве у нас есть мужество? Нет, господа, мы растратили его на каравеллы". И журналисты улыбались снисходительно и любезно; и магнаты тоже улыбались с рассеянным и покровительственным видом. "Разве у нас есть мужество?" — повторял Малафайя, едва не захлебываясь в пресном океане улыбок и нарядных женщин ("О, вы ужасный человек!"), которые, порицая его таким образом, поощряли быть еще более непокорным, еще более восхитительно ужасным, и он будет повторять эту свою фразу с яростью самоуничижения до тех пор, пока друзья по кафе и прихлебатели из загородного дома, внимая ему с непристойной жизнерадостностью, не лишат ее всякого смысла. Малафайя упорствовал в своем безумии: большинство сюжетов его фресок, ослепляющих потоками чистых тонов, скорее ярких, нежели буйных, настойчиво вращалось вокруг ось Великих географических открытий. Навязчивый бред или иносказание. Должно быть, и обвинение и в то же время призыв. Обвинял ли он только себя, приберегающего свой протест для полотен с бандерильями и быками? Или же весь народ, пассивный и обессиленный, который мог возродиться, лишь пережив потрясение?
Но эту женскую головку — Васко начал ее на прошлой неделе в такое же сонное, ничем не заполненное воскресенье — он не подвергнет унизительной ссылке в вестибюль монументального и бездушного общественного здания либо комфортабельного жилого дома в десять этажей. Он увидел идущую по тропинке крестьянскую девушку, которая подставляла лицо палящему солнцу, и тут же бросился в мастерскую, к глине (такие лица остаются в памяти, сливаясь с пейзажем и запахом земли, словно они сами часть неоскверненной природы. Девушка и сейчас стояла у него перед глазами, как живая).
Глина впитывала воду, становясь податливой, скоро его руки смогут подчинить ее себе. Эмоциональная атмосфера, отождествлявшая его с моделью, казалось, была вновь обретена, и ему не требовалось больше времени и усилий на ее возрождение. В преддверии обладания пальцы впивались в тело глины, улавливая биение ее пульса, ощущая ее податливость и сопротивление. С сладострастным упоением лепили они ноздри крестьянки, возбужденно раздутые, и сами заражались этим возбуждением, но вдруг, поддавшись непонятному порыву, сгладили выпуклость надбровных дуг. То была уже не крестьянка. Он знал это раньше, чем увидел. Может быть, Барбара, "индианка", чьей головой он всегда восхищался. Или женщина, которая каждое воскресенье в один и тот же час поднималась по откосу к террасе Малафайи, ведя слепого мужа.
Такое с ним случалось не раз. Вместо задуманных черт внезапно, словно пришелец, вламывающийся в дверь, чтобы вытеснить прежнего хозяина, возникали другие, сперва неясные и вдруг до нелепости четкие; овладевая его сознанием, они внушали ему замешательство, принося в то же время странное облегчение. Несколько секунд они боролись друг с другом, не подчиняясь его воле, и он не мог определить, на чьей стороне перевес и какие из них имеют право на существование, пока, наконец, не принимал вопреки здравому смыслу сторону тех, что бесцеремонно вытеснили первоначальный замысел. Однако затем вместе с радостным торжеством он испытывал чувство вины. И разве не то же происходило с ним в повседневной жизни?
Итак, супружеская пара взбиралась каждое воскресенье по склону холма. Короткий визит с весьма определенной целью. Достигнув ее, чета не задерживалась ни на минуту. Он слепой, она поводырь. Говорила женщина всегда одну и ту же фразу, всегда одним и тем же тоном: "Подайте слепому на пропитание". Пока она произносила это, муж встряхивал головой, будто отгоняя назойливого слепня. Им подавали, и женщина завершала ритуал: "Благослови вас господь", но мысли ее уже витали далеко. Однажды она не поблагодарила, и слепой, ударив палкой по каменным плитам, с укоризной воскликнул: "Ну, что надо сказать?!" Все удивленно уставились на него. Жена тоже: ее поразил этот возглас — ведь с мужа было вполне достаточно роли слепца. Вероятно, от удивления женщина так их и не поблагодарила.
В памяти Васко сохранилось равнодушное выражение лица женщины — в какой-то момент она чуть было не подчинилась приказанию слепого, бессознательно, как поднимают с полу уроненную по рассеянности вещь, но ее равнодушие вдруг озарила мимолетная искорка гнева. Та самая искорка гнева, которую Васко пытался высечь теперь из неподатливой, как кремень, глины. Это была она, со станка на него смотрела спутница слепого.
Искра гнева, искра, из которой могло разгореться пламя непокорности. Потому что он постоянно чувствовал у себя за спиной присутствие незримого соглядатая, удерживающего его от каждого правдивого и смелого порыва, едва он собирался освободить свои руки от оков и воплотить в глине то, чего настоятельно требовал огонь вдохновения. В конце концов его руки научились изощряться в недомолвках, изобретать аллегории, чтобы высказать скрытое раздражение, назревший протест, пусть немой, но все же протест, еще более яростный, если его приходится таить, словно кипящую лаву, под маской покорности.
Кто же был этот соглядатай? Возможно, и Мария Кристина, а может быть, она лишь его олицетворение. Разумеется, — она и сама этого не скрывала Мария Кристина в каждой скульптуре Васко отыщет доказательства измены, не связанные с ней мысли и переживания. Начало расследования предвещала скованность, которая мешала ему перейти от эскиза к окончательному варианту. Любая определенность казалась ему оскорбительной для Марии Кристины, способной разжечь в ней злобу. И он ждал и боялся часа, когда она начнет дознание.
Как-то он создал несколько скульптур, изображающих женское тело, и выставил их в известной галерее — тела эти, болезненно пышные или снедаемые худобой и не скрывающие самого интимного, очевидно, косвенно свидетельствовали о деградации самого художника, так что Мария Кристина, еще не осмотрев всей экспозиции, громко заявила:
— Прелестная выставка задов! Ты ненавидишь женщин, Васко. Значит, мы кажемся тебе такими? Только вот в этой, которую точно распяли и она отдается, словно идет на муку, только в ней что-то есть… Кого ты имел в виду и почему выделил ее среди других?
Она постояла перед каждой скульптурой, улыбаясь своей двусмысленной улыбкой, которую одинаково можно было счесть и горькой, и презрительной, и, подняв бровь, вынесла наконец приговор:
— Эту коллекцию следовало бы показать психоаналитику. Скажи мне, Васко, ты ненавидишь всех женщин или только меня?