Деревянный ключ - Тони Барлам
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну уж и безобидные! — сомневается Вера.
— Разумеется, они будут защищать тех, за кого чувствуют ответственность, до последнего. Но только в случае настоящей опасности. Я часто видел, как дети и маленькие тибетские терьеры терроризируют мастифов совершенно безнаказанно. Вы с Докхи подождете меня в гостиной, пока я приготовлю чай?
— Обещаю, что не стану его терроризировать! Разве что немного потискаю, ладно?
— Хорошо, только остерегайтесь Беэра, он станет ревновать, если узнает! — улыбается Мартин.
— Кого к кому? — смеется Вера.
— К вам обоим. У него большое сердце.
Когда Мартин возвращается с подносом, он застает Веру стоящей возле кабинетного рояля.
— Какой у вас прекрасный инструмент! — говорит она, подходя к чайному столику. — Интересно, как его втащили на третий этаж по такой узкой лестнице?
— Думаю, что дом попросту построили вокруг него, — разливая чай, отвечает Мартин. — Я, собственно, эту квартиру и купил из-за фортепиано. Ваш дядя был профессиональным музыкантом?
— Нет, — помедлив, отзывается Вера, — любителем. А что удивительного? У нас, например, стоял дома дивный «Мюльбах», хоть я тоже не профессионалка.
— «Мюльбах»? Звучит по-немецки, но я никогда не слышал о такой марке.
— Была такая немецкая мануфактура в России. Хозяин был вынужден закрыть ее из-за войны и уехать из Петербурга в Германию. Как раз когда я приехала в Петербург.
— Понимаю. А про дядю вашего я спросил потому, что внести сюда рояль можно лишь через окно с большим трудом, да и инструмент этот весьма дорогой. Для любителя было бы проще приобрести пианино.
— Ну, не знаю, возможно, он, как и вы, купил квартиру вместе с роялем! — Вера нетерпеливо пожимает плечами и переводит разговор на другое: — Мартин, можно я попрошу вас сыграть мне что-нибудь?
— Отчего же нельзя? Только предупреждаю: вряд ли вам особенно понравится. Я весьма посредственный пианист.
— Я почему-то вам не верю! — Вера идет к роялю. — Я выберу сама, хорошо? — И, не дожидаясь разрешения, начинает рыться в нотной папке. — Вот, сыграйте мне это, пожалуйста!
Мартин подходит и, заглянув в ноты, хмыкает:
— Я почему-то так и думал, что это будет что-то из Шуберта. Но эта вещь предполагает исполнение в четыре руки. Вы присоединитесь?
— О нет! — энергично протестует Вера. — Я уже почти два года не прикасалась к клавишам, да и с таким маникюром играть стыдно. Самое большее, на что я способна, — это переворачивать вам страницы.
— Что ж, тогда усаживайтесь поудобнее! — Мартин похлопывает по широкому бархатному сиденью слева от себя, открывает крышку и некоторое время внимательно вглядывается в клавир. — Петь я с вашего разрешения не буду. А вы, если почувствуете желание, не сдерживайтесь, пожалуйста!
Вера пристраивается рядом с Мартином. От соприкосновения с его бедром по телу ее разбегаются горячие мурашки. Вера искоса смотрит на Мартина, но тот, похоже, ничего этакого не ощущает. «Видимо, это оттого, что женская материя много тоньше мужской», — нервно шутит она про себя.
Мартин набирает полную грудь воздуха и на выдохе осторожно, как в горячее молоко, окунает кончики пальцев в слоновую кость клавиатуры.
Сперва Вера наблюдает за его руками — он держит кисти плоско и вольно, слегка наклонив к мизинцам, то мягко и нежно поглаживая клавиши, то требовательно теребя их, то снова успокаивающе лаская, — и Вера завидует клавишам. В переворачивании листов нет никакой необходимости, Мартин уверенно играет по памяти, прикрыв глаза, и Вера вдруг спохватывается, что совершенно не слушает музыку, и тоже закрывает глаза и пытается сосредоточиться на звуках. Это дается ей с трудом, ибо Мартин то и дело легко касается локтем ее плеча, отчего у Веры каждый раз прерывается дыхание и электрическая лава тяжело выплескивается из сердца. В один из пассажей, когда левая рука Мартина спускается низко в басы и ненароком задевает грудь Веры, она вдруг обхватывает его шею и жарко шепчет в самое ухо:
— Ты сказал, чтобы я не сдерживалась, если почувствую желание!
Мартин смотрит на нее неясным, отрешенным взглядом и раскрывает губы, чтобы что-то произнести, но Вера стремительно приникает к ним своими так, словно хочет проглотить его ответ…
— Что ты считаешь?
— Твои родинки. Ты ими усеян, как небо звездами. Никогда не видела родинок на ладони. И между пальцами. Кстати, у тебя красивые пальцы.
— А у тебя красивое все.
— Да, я знаю. Можно, я тебя укушу вот сюда?
— Пожалуйста.
— Мм… А сюда?
— Сделай одолжение.
— Вкусно. А сюда?
— Не стоит. Хотя, ладно. Только не увлекайся! Вдруг еще понадобится зачем-нибудь?
— О чем ты думаешь?
— О тебе.
— И что ты обо мне думаешь?
— Ты сама знаешь.
— Что я похотлива и развратна?
— Да. Ай! Нет! Ты — само целомудрие! И у тебя очень острые зубы.
— Между прочим, я действительно целомудренна. Просто ты так прекрасно играл, что я не могла не выразить свое восхищение.
— Ты всегда его выражаешь таким экстравагантным способом? Ай-ай! Все, больше не буду! Я только хотел убедиться в собственной уникальности!
— Ты гадкий, негодный музыкантишка!
— Вот и мой преподаватель утверждал, что я никогда не добьюсь серьезного успеха, однако ты прямое подтверждение обратному. Или мой успех у тебя нельзя считать серьезным?
— Не знаю, не знаю. Не помешало бы его поскорее закрепить!
— Прямо сейчас? Я не уверен, что мне это по силам. Видишь ли, мой организм…
— Я все вижу!
— Передай мне зажигалку, пожалуйста! Так что там говорил твой преподаватель?
— Он был вечно недоволен моим звукоизвлечением.
— Он был несправедлив к тебе, милый. Ты хорошо извлекаешь звуки.
— Ты имеешь в виду фортепиано, или?…
— Нет, это невыносимо! Я сейчас тебя снова укушу!
— Все, молчу, молчу. У тебя бешеный темперамент. Я не думал, что такой бывает у русских.
— У русских чего только не бывает.
— Кстати, он тоже был русский. Вернее, из русских немцев.
— Кто?
— Мой учитель. Из эмигрантов. До революции преподавал в петербургской консерватории. Шоно познакомился с ним в двадцать пятом году, он же сам родом из России и все время поддерживал связи с земляками в Берлине. Не странно, что они сошлись, — профессор тоже обладал весьма своеобразным чувством юмора.
— В чем оно выражалось?
— Однажды, разучивая сложную пьесу его сочинения, я все время упускал один бемоль и в ответ на замечание имел наглость заявить автору, что этот бемоль противоречит логике фразы. Тогда он вскричал: «Противоречит? Ах он мерзавец!», бросился к инструменту, сделал вид, будто вырвал из нот крошечный кусочек брезгливо, как блоху, ногтями, — швырнул на пол и стал с остервенением топтать ногами, приговаривая: «А мы его вот так, вот так!»
— Забавно. Как его звали?
— Александр Адольфович. Он требовал, чтоб я его так и именовал, по-русски, а фамилию я запамятовал, как-то на «в». Винер? Винкель?
— Бог ты мой!
— Что такое?
— Винклер! Он был мамин большой друг! Это его «Мюльбах» стоял у меня дома! Невероятно! Мы потеряли связь в тридцать четвертом. Ты что-нибудь знаешь о нем?
— Он умер в том самом году. Меня здесь тогда не было, ты же знаешь. Но это действительно поразительное совпадение.
— Ох, да… Между прочим, я тоже забыла, какая теперь у меня… у нас фамилия.
— Гольдшлюссель.
— Смешно.
— Почему?
— Есть такая сказка…[19] Неважно. А какое у нее происхождение?
— Искусственное. Шоно выдумал. Это тоже своеобразная шутка, потом объясню.
— Ну, а настоящая фамилия у тебя есть?
— Есть. Только это секрет. Ты умеешь хранить секреты?
— Вот еще! Женщина должна уметь хранить очаг, и только. Но ты можешь быть спокоен — мне некому проболтаться. К тому же у меня дырявая память.
— Ладно. Моя настоящая фамилия Барабас.
— Ка-ак?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Anno Domini ini millesimo centesimo octuagesimo octavo quidam Turcus nomine Saladinus cepit Sanctum Sepulcrum et Acaron et multas alias civitates. Unde Fridericus imperatore Romanorum exivit contra eum cum plus quam centum milia hominum; et fuerunt ex ipsis nobiles milites quadraginta milia et obiit imperator cum suo exercitu. Et Venetici cum magno navigio et milites et magna multitudo populorum ivit in adiutorium Sancti Sepulcri.
Annales venetici breves.
Марко Барабассо очнулся от жуткого кошмара, в котором его закопали в землю так, что лишь голова торчала наружу, и долго били колотушкой по затылку. Он попытался подняться, но с ужасом понял, что ничего не видит и не в состоянии пошевелить ни рукой, ни ногой, а голова от боли и впрямь вот-вот разлетится на куски, будто перебродивший египетский арбуз. Марко дико завопил и стал биться и извиваться всем телом, как уторь на жаровне, и через несколько секунд умудрился выпростать руку из окутавших его пелен. Дальше было проще. Выпутавшись из тенет, оказавшихся влажным от росы куском парусины, в который Марко, видать, сам и замотался во сне, и попытавшись встать на колени, он тотчас схлопотал увесистую мокрую оплеуху ветра, повалился на спину и проснулся окончательно. Разлепить глаза не получилось — так бывает, когда ресничие из шалости сплетают спящему нижние и верхние ресницы в косички. Тут надобно запастись терпением и подождать, пока от слез они не распустятся сами. Марко знал об этом и потому сосредоточился, насколько это позволила гудящая голова, на звуках. Судя по размеренным ударам тимпана,[20] парусному хлопанью, деревянным скрипам и водяному плеску, он находился там, где и должен был, — на своей galia,[21] а судя по качке и ветру — in alto mare.[22] Барабанный ритм внезапно изменился — за сильным ударом тотчас следовал слабый, и это означало, что гребцы по левому борту пропускают гребок, и галера принимает влево гораздо быстрее, чем с помощью одного лишь руля. «Заметили риф, — подумал Марко, — или поворачиваем домой. Только это вряд ли. Ох, господи, что ж это с башкой творится?»