Жар-цвет - Александр Амфитеатров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этот тоже будет к ней свататься? — полуспросила она.
— Кто? к кому? — изумился граф.
— Не смейтесь надо мною! — гневно прикрикнула Лала. — Я говорю о вашем приятелe, русском…
— О, Лала, вы неподражаемы: да ведь он видит Зоицу в первый раз…
— Так что же? Разве надо много времени, чтобы влюбиться и влюбить в себя эту дурочку? Посмотрите, какие теплые глаза у них обоих… Зачем вы привели его?
— Потому что ваш старик заинтересовался им в театре и просил познакомить. Да вам-то что, Лала? За что вы его невзлюбили? Я, конечно, мало его знаю, но, кажется, добрый малый…
— Добрый? — презрительно отвечала Лала. — Разве это достоинство? Все добры, покуда не умеют или не имеют характера делать зло… Не симпатичен он мне. И знаете, почему? Я не успела еще вглядеться в него, почувствовать его, но — сдается мне — какой-то он не свой… чем-то чужим веет от него на меня… точно он — в оболочке какой-то… он — сам по себе, а вокруг него, как белок в яйце вокруг желтка, сгустилась сила некая. Люди ее не видят, и сам он ее, может быть, не чувствует, а, между тем, она им владеет, и движет, и управляет, и он ею дышит, мыслит, чувствует, он весь невольник ее, поглощен и уничтожается ею… Если бы я не боялась, что мои слова будут подслушаны в недобрый час злым ветром, я сказала бы вам, что я читаю в глубине его голубых глаз.
— В Шотландии, — с усмешкою возразил Гичовский, — я видал, что в таких случаях, когда боятся словами нанести вред и беду, берут в руки ключ, а в губы листок трилистника и тогда говорят смело…
— Я не знала этого, — с любопытством сказала Лала. — Когда-нибудь, при случае, попробую.
— Отчего же не сейчас?
— Оттого, что я не вижу вблизи трилистника… Как жаль, что я не умею писать!
— Разве слова на бумаге менее опасны, чем в устах человека?
— О нет, даже более, но их можно сжечь, тогда как у ветра хороший слух и вечная память: он слышит и помнит, помнит и знает… Смотрите, смотрите, пожалуйста, как пристально глядит на вашего приятеля мой Цмок. Уж — видите — тоже изумлен им… разве не удивительно это, что в такое позднее время и прохладную ночь Цмок остался у моря на террасе и не зарылся нежиться в теплые одеяла?..
Гичовский обратил глаза свои, куда показывала Лала. Один из столбов террасы был обвит блестящим узорчатым шнуром пальца в два толщиною, резко рельефным на белом мраморе. От шнура отделялась в воздух а длинной шее золотистая змеиная голова, в искрах-глазках которой графу в самом деле почудилось какое-то необычайное выражение, почти человеческое и, бесспорно, возбужденное.
— Вот гигантом становится ваш Цмок! — заметил Гичовский. — Какой это уж!.. Скоро будет целый удав!..
— Посмотрите, как у него горло вздувает: я! — перебила Лала. — Он ужасно волнуется сегодня.
— Летучие мыши вьются — он слышит их и возбужден.
— Летучие мыши вьются каждый вечер, но Цмока таким я давно не видала… Знаете, когда он такой бывает?
— Скажите — буду знать.
Лала осторожно огляделась и нагнулась к уху Гичовского.
— Когда он видит мертвое… — шепнула она с значительною расстановкою.
Граф засмеялся.
— Надеюсь, что вы не предполагаете в этом милом Дебрянском выходца с того света или вампира какого-нибудь?
К его удивлению, Лала ответила не сразу.
— Нет, — сказала она наконец, после долгой и важной задумчивости, — нет, это не то… Цмок волновался бы иначе…
— А у вас были опыты? — усмехнулся граф.
Лала обвела его холодным взглядом.
— Какое вам дело? — резко спросила она.
— Как какое дело? — пробовал отшутиться граф. — Мне с этим москвичом предстоит возвращаться вместе домой, в город. Вдруг он по дороге набросится на меня и кровь мою выпьет… Лала с укором покачала тяжелою головою своею.
— Слушайте, граф, вы хороший человек, но зачем смеяться над чужою верою? Вы образованный, знаете науки — поздравляю вас с этим и не насилую ваших взглядов и убеждений. Я дикая, глупая девушка из горной деревни. Не обижайте же и вы моей маленькой мысли. Она мне столь же дорога, как вам — ваша большая. Оставьте меня поверьям и тайнам моих родных гор. Я вас люблю и уважаю, но есть вещи, в которых нам с вами не спеться… Вы много стран объехали и чудес видели, но того, что я в горах видала, вы не видали.
— Так расскажите, поделитесь, и я буду знать.
— Нет. У вас прекрасные темные волосы. Я не хочу, чтобы они побелели.
— О? Так страшно?
— Как все — по ту сторону жизни.
— Однако ваши собственные волосы, Лала, черны как смоль.
— О! Что пугает и заставляет трепетать чужих, то своих едва волнует.
— Вы знаете, что любопытство мое — враг мой. Уж так и быть: пусть я поседею, но вы расскажите. В крайнем случае — можно выкраситься. Вымою голову перекисью водорода и стану огненный блондин.
Лала упрямо трясла головою.
— Нет, нет, мертвые не понимают шуток… Не сердите их… Они слышат больше, чем то думают живые… Они любят, чтобы их уважали и боялись… Смотрите, смотрите: Цмок пляшет на хвосте!
В самом деле, уж почти отцепился от столба своего и престранно мотался пестрою гибкою палкою, ритмически подскакивая, по крайней мере, тремя четвертями длинного тела своего, будто и впрямь танцуя.
— Это его луна чарует, — сказал Гичовский. — От луны волнуется…
Лала свистнула, как собаке, — Цмок клубком перекатился через террасу, — она протянула руку, и уж обмотался частыми мраморными кольцами вверх до плеча девушки и спрятал свою золотистую голову ей под мышку.
— Фу ты! как молния! — отшатнулся не ожидавший граф. — Прелюбопытный у вас друг, Лала.
— И друг, и сторож, и предсказатель…
— Даже?
— Еще бы! Он отлично предсказывает мне хорошую и дурную погоду, друзей и врагов… Он предан и строг, ревнив и мстителен. Смотрите, как он грозно клубится по руке…
— Вы, должно быть, очень сильны физически, Лала. Я смотрю, как свободно вы держите руку. Судя по величине, тяжесть ужа не малая, да еще если принять в соображение давление его колец…
— Да! был в моей жизни случай, что я несла Зоицу на руках семь километров. Ей было тогда двенадцать, а мне двадцать лет… Меня обидеть трудно. Когда я сплю, то под подушкою держу отточенный нож, малейший укол которого смертелен, потому что в Бруссе, где выкован его клинок, его напоили ядом. А Цмок чуток, как собака. Он никому не позволяет приблизиться ко мне во сне.
— Если вы выйдете замуж, Лала, то муж ваш должен будет размозжить голову вашему Цмоку.
Лала презрительно пожала плечами.
— С какой стати выходить мне замуж? Я уже старая девка. Эти глупости остались позади меня… там… в горах. На что мне муж? Моя жизнь полна. Мне довольно моей Зоицы и Цмока…
— Да, но Зоицу могут отнять у вас. Выйдет же она когда-нибудь замуж.
— Зоица? — переспросила Лала с тревогою и сомнением. — Нет.
— А мне кажется, что очень скоро. Да и присмотритесь к ней: прелестная, спелая ягодка… пора! самое время! ей богу, пора!
— Зоице?
Лала вдруг захохотала громко и зло.
— О господи! Лалица? — вздрогнув от неожиданности, откликнулся Вучич. — Можно ли так пугать людей?
— Простите, господин… граф говорит смешное… Я не смогла удержаться…
В голосе ее запела фальшивая, недобрая нотка, ноздри раздувались, глаза сверкали…
— На тебя, я вижу, опять находит, — проворчал Вучич, — чем блажить, ты лучше спела бы нам или сказала стихи.
— Не хочу, — резко оборвала Лала и вышла, тяжело ступая на всю ногу и звеня своими дукатами.
Вучич тихо смеялся ей вслед.
— Шутки! — не утерпит… сейчас запоет. Она сегодня зла — будет вымещать горе на гитаре… Что вы, поссорились, что ли, с нею? — обратился он к дочери.
Зоица, с тех пор, как раздался смех Лалы, утратила все свое оживление и теперь сидела точно в воду опущенная…
— Нет, до театра она была хорошая, как всегда… — тихо отозвалась Зоица, не поднимая глаз.
— Тсс… слушайте… — шепнул граф.
В воздухе прогудел и оборвался короткий звук гитарного баска. Совсем — будто шмель прожужжал коротко и гневно. Сердитая рука продолжала щипать все ту же струну, и она звучала все жалобнее и протяжнее, плача и негодуя. Заплакал в отвот струне и голос — такой голос, что Алексей Леонидович широко открыл глаза от изумления: ничего подобного он не слыхал еще… Сперва ему почудилось было, что это запел мужчина: настолько низким звуком начала Лала свою тягучую песню. Но мелодия росла, развивалась, залетела с контральтовых глубин на предельные высоты сопрано, всюду этот бархатный голос звучал одинаково красиво и полно, с одинаковою страстною силою, с одинаковым тембром — звенящим, точно трепещущим. Лала пела по-хорватски. Алексей Леонидович не понимал ни слова из ее песни, но в глазах его стояли слезы: его захватила сама мелодия. Это было что-то тоскливо-грустное и в то же время широкое, размашистое. Клекот орлицы, потерявшей птенцов, слышался в песне, все крепчавшей, все грозневшей. Дебрянский закрыл увлажненные глаза. Ему вспомнились те широкие, буйным ковылем поросшие степи, по еще бесснежному пространству которых промчал его два месяца тому назад с Руси на чужбину юго-западный поезд… каменные бабы на курганах и задумчивые аисты на головках каменных баб… Ветер мчался быстрее поезда и гнул к земле ковыль… "Се ветры, Стрибожьи внуци", — вспомнилось давно забытое степное "Слово о полку Игореве", и эпическая седая старина заглянула ему в глаза своими спокойными мертвыми глазами, и мирно, и просторно стало на душе…