Ралли Родина. Остров каторги - Максим Привезенцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Надзиратель действительно производил впечатление человека, способного доказывать свою правоту не только словом, но и пудовым кулаком. Однако это, разумеется, не значило, что Жмыхов распускает руки, едва кто-то из заключенных раскроет рот.
«Просто крепкий парень, с которым не любят спорить…»
Заключенные смотрели то на Чехова, то на Ракитина, видя в них едва ли не спасителей, хотя литератор плохо понимал, чем он может помочь обитателям убогой камеры. В здешних условиях от его единственного оружия – острого слова – по сути, не было никакого толку.
«Да и не знаю я ведь, за что они тут сидят… Может, этот вот, который просится в обычную камеру, на воле убил кого-то? А этот, которому хлеба мало, снасильничал? Но все равно кажется, что никто не заслуживает такой участи. Лучше сразу казнить, чем в таких условиях содержать…»
– Ладно, пойдемте уже Соньку Золотую Ручку посмотрим, – тихо сказал Ракитин.
Он выглядел подавленным – видимо, находиться рядом с кандальными ему тоже было нелегко.
– Пойдемте, – в тон ему сказал Чехов.
Окинув камеру последним тоскливым взглядом, литератор вышел в коридор вместе с Ракитиным. Жмыхов напоследок громким шепотом выговорил болтливым заключенным и последовал за спутниками. Кандальные рефлекторно потянулись к выходу, но дверь закрылась прежде, чем ближайший из горемык успел достичь порога. Лязг гигантского замка и удаляющиеся шаги стали последним звуком, донесшимся до ушей арестантов.
– Вы не думайте только, Антон Павлович, – сказал Жмыхов, когда они проходили мимо двери в следующую камеру. – Сюда за просто так не сажают. Собраны тут люди исключительно ужасные и крайне опасные.
Чехов тут же вспомнил немощного деда, который просил снять ему кандалы, но спорить с надзирателем не стал.
– Тут есть камеры и почище, и людей в них, кстати, поменьше. – Жмыхов махнул в сторону очередной двери. – Вот тут, к примеру, трое всего! А Сонька вон, вообще одна сидит…
– Как музейный экспонат она у вас? – с невеселой усмешкой спросил Чехов.
– Ну, наверное, – пожал плечами надзиратель. – Женщина известная. Хитрющая, зараза, как лиса. И так свободу любит… Ох, и чего только не выдумывала она! Наверное, и сейчас продолжает сочинять планы побега, только вот бежать уже сложней гораздо, чем раньше. Пока сюда не попала, такое вытворяла – и это прямо в каторге, представляете?..
Чехову стало казаться, что своей обильной болтовней Жмыхов волей или неволей пытается отвлечь его от неприятных воспоминаний, связанных с общей камерой и ее несчастными обитателями. Впрочем, Антон Павлович противиться не собирался – очень уж хотелось ему забыть все увиденное, хотя бы на время, хотя бы до того момента, как в руках окажется любимое перо, а на столе – чистый лист путевого дневника.
– Ну вот, пришли, – возвестил Жмыхов.
Дверь в камеру Софьи Блювштейн на первый взгляд ничем особо не отличалась от других, встреченных по пути. Но стоило присмотреться, и стала заметна одна крохотная деталь: заслонка смотрового окошка свободно болталась на расшатанных полозьях, рискуя попросту отвалиться при малейшем дуновении ветерка.
– Заметили? – спросил Жмыхов.
Он двумя пальцами взялся за заслонку и покачал ею из стороны в сторону.
– Ее работа, – пояснил Ракитин.
– Расшатала за несколько ночей, мерзавка, – проворчал Жмыхов. – Один недалекий добряк – зеленый совсем, только прибыл к нам тогда – наслушался жалоб, что душно ей, дышать нечем… ну, и оставил открытой, а она потом в благодарность через окошко это ему в морду ка-а-ак вцепится… Еле оттащили. И ведь в кандалах, тяжеленных, чертовка, а вот поди ж ты… Шутили над ним, что, де, теперь с бешенством сляжет… но, конечно, обошлось. У Соньки дурь хоть и заразная, но через когти она точно не передается…
Уточнение его было не случайным: литератор неплохо знал историю госпожи Блювштейн. Ее умению заразить идеей самых прожженных негодяев позавидовал бы иной дворянин, который учился разным подобным наукам – в том числе риторике – у признанных заморских мастеров. Причем в случае с Сонькой казалось, что действует она не по знанию, а по наитию, что было обидно вдвойне.
«Скольких совратила она, скольких убила ради собственного обогащения… а после уйму раз пыталась сбежать… Нет, этой точно место в кандальной!..»
– Ну что ж, заходить не предлагаю – во избежание, – докончил Жмыхов. – Смотрите через окошко, только близко не подходите, а то мало ли…
– Уж постараюсь, памятуя о вашем рассказе, – хмыкнул Чехов, однако не слишком уверенно.
Жмыхов вытащил крючок из петли, после отодвинул заслонку и встал рядом с дверью, у стены, а литератор, собравшись с духом, шагнул вперед. Он не боялся, а испытывал легкое волнение – вполне объяснимое, учитывая, насколько легендарная личность прямо сейчас находилась в камере.
Однако зрелище, которое открылось Антону Павловичу, удивило его и даже немного разочаровало. Посреди камеры стояла сгорбленная годами старушка, морщинистая и худющая; браслеты на ее руках едва заметно сверкали в тусклом свете, проникающем в камеру через крохотное зарешеченное окошко под самым потолком. Позади госпожи Блювштейн на одиноких нарах лежала потрепанная шубейка из серой овчины. На ней арестантка, видимо, и спала, в нее же куталась, когда становилось совсем холодно.
«То есть, по-видимому, большую часть года».
Чехов снова перевел взгляд на Соньку. Более всего она напомнила литератору старую мышь-полевку – все еще довольно юркую, но в целом уставшую и смирившуюся; преступница постоянно вертела головой из стороны в сторону, то ли нюхая воздух, то ли подслеповато оглядываясь по сторонам. Может, из-за проблем со зрением и выражение лица у госпожи Блювштейн было соответствующее – щуря маленькие глазки, она уставилась на открывшееся окошко.
– Кто там? – спросила вроде бы слабо, но Чехову почудился в ее вопросе вызов. Наверное, этот тон был отголосками прежнего голоса Соньки, своеобразным эхом из прошлого, которое в день нынешний докатилось в куда более скромном и тихом виде.
Надзиратели молчали, и литератор тоже не стал ничего говорить – лишь продолжил смотреть на госпожу Блювштейн, внутренне дивясь ее странной метаморфозе.
«Трудно поверить, что она совсем недавно была еще достаточно хороша, чтобы в нее влюбился смоленский надзиратель, – подумал литератор. – И не просто влюбился, но еще и сбежать ей помог, и сам с ней скрылся… Нет, все-таки Сахалин определенно умеет ломать людей, менять их до неузнаваемости – настолько, что они перестают напоминать самих себя».
– Что это с ней стало? – не удержавшись, спросил Чехов, когда они, снова отгородив госпожу Блювштейн от внешнего мира допотопной заслонкой, пустились в обратный путь.
– В каком таком смысле? – осторожно уточнил Жмыхов.
При этом он с некоторой растерянностью покосился на Ракитина, словно ища поддержки.
– Ну, она ведь была красива, как говорят, – произнес литератор. – А теперь высохла и осунулась…
– Красива она была в Одессе. Ну, в Смоленске, поговаривают, тоже была еще ничего, – ответил Жмыхов. –