Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны) - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Незадолго до статьи Замятина о новой русской прозе Эренбург напечатал свои несколько фельетонные заметки на ту же тему[1643]. Слова «новая русская проза» он употреблял не в смысле новинок книжного рынка: речь шла о новизне эстетической. Желание, чтобы новые исторические реальности немедленно отражались в новой эстетике, заставляло Эренбурга обманываться и принимать общую для разнородных авторов Серапионовскую вывеску за реальное осуществление эстетики конструктивизма в прозе. Эстетика конструктивизма, которой сам Эренбург присягнул, вернувшись на Запад из Москвы, завершила его политическую перестройку (признание status quo в России и стратегической программы строительства светлого будущего). Справедливо решив, что символизм и старая натуральная школа остаются в прошлом, Эренбург сформулировал шесть условий новой прозы, среди которых (наряду сточным планом, ясностью, сюжетностью, ощущением материала и тому подобными наивностями) было «приятие Октября не как метафизики, а как перерождения тканей» (последнее, разумеется, без какого-либо намека на злокачественность). Это разъясняет прежде сказанное им о Замятине: «Большому мастеру, Замятину, глубокая, органическая отчужденность от происшедшего в действительности сдвига (т. е. от того же Октября. — Б.Ф.) помешала стать строителем новой прозы». Слово «отчужденность» — неточное. Не будучи противником революций в принципе, Замятин, держась с властями корректно, ненавидел установившийся послеоктябрьский режим. Роман «Мы», к тому времени уже написанный, но Эренбургу еще не известный, также не подтверждает «отчужденности». И все же мысль Эренбурга о связи «строительства новой прозы» с приятием писателем политической реальности не так уж наивна для той поры — достаточно в этом смысле назвать прозу Платонова, Бабеля и Зощенко в противовес, скажем, прозе Булгакова и Набокова[1644]… Впрочем, в то время Эренбург легко менял эстетические пристрастия, и вскоре он с куда большим оптимизмом высказывался о месте Замятина в литературе новой России: «Я прочел „Нечестивые истории“ и снова возроптал: „Почему Замятин не пишет романов?“»[1645] и через год снова: «Обязательно пишите роман, а то страшно за русскую письменность»[1646].
Первая личная встреча Эренбурга с Замятиным произошла в Ленинграде в марте 1924 года. Собираясь приехать на неделю в северную столицу, Эренбург в письме из Москвы Елизавете Полонской специально оговаривал необходимость повидать Замятина: «Устрой, чтоб я за это время мог бы повидать всех петербургских confrères’ов, т. е. Замятина и молодых»[1647].
Именно мартовская встреча 1924 года положила начало их систематической переписке.
Находясь за границей, Эренбург неизменно помогал русским друзьям-писателям с переводами их книг в Европе. Уже 11 мая он сообщил Замятину из Берлина: «Я предложил чешскому и<здательст>ву „Авентинум“ издать „На куличках“ и „Островитян“. На днях должно выясниться. Тогда сообщу Вам»[1648].
Приведем еще несколько отрывков из писем Эренбурга Замятину того времени.
6 июля 1924 года: «<…> большое спасибо Вам за письмо о „Жанне“. Почти со всем из того, что Вы говорите, я согласен. Но как видно книга еще не вышла, и Вы читали только начало в „России“. Будьте до конца добрым и, когда прочтете роман целиком, напишите мне о нем. Начало кажется слабее всего остального. Мне очень интересно, что Вы думаете о его построении и развитии сюжета. Получили ли Вы ответ от чехов („Aventinum“)? Я предложил парижскому и<здательст>ву „Renaissance de Livre“ издать перевод „Остров<итян>“. Выяснится до сентября».
18 августа 1924 года: «Как только приеду в Париж (в начале сентября), займусь тотчас же устройством Ваших пьес».
1 декабря 1924 года: «Я сейчас стараюсь устроить франц. переводы Ваших вещей. Сильно мешает раздражение против русских, вызванное отсутствием конвенции и бесплатностью переводов. Ведь ни Роллан, ни Кроммелинк, ни Дюамель[1649] не получили из России ни копейки. И их издатели — также. Поэтому они склонны платить той же монетой. Однако, надеюсь дело все же устроить».
18 января 1925 года: «Работаете ли Вы? Где должны появиться Ваши новые вещи? Я уже писал Вам, чтобы Вы прислали мне Ваши книги: рассчитываю устроить французский перевод. Здесь теперь явный интерес к современной русской литературе, но переводят без толку и безграмотно по большей части»[1650].
К сожалению, мы не знаем замятинских отзывов о книгах «Любовь Жанны Ней», «Рвач», «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца», которые Эренбург по мере их выхода посылал Замятину и о которых Евгений Иванович писал их автору.
Тема романа «Мы» впервые возникает в письме Эренбурга Замятину 4 апреля 1925 года:
«Напишите немецкому переводчику, чтоб он выслал мне копию романа „Мы“, и сообщите мне адрес амер<иканского> и<здательст>ва, откуда я мог бы выписать английский перевод (это очень важно для того, чтобы франц<узское> и<здательст>во могло бы ознакомиться с книгой). Есть серьезные надежды устроить перевод этой книги здесь. Сделаю все мыслимое для этого»[1651].
16 ноября 1925-го — снова: «У „Геликона“ дела как-то все не налаживаются… Я же веду разговоры (касательно „Мы“) с другими французскими и<здательст>вами. Думаю, что в течение ближайшего времени все выяснится». В ту пору у Эренбурга самого было немало издательских забот, что прорывается в его письме:
«<…> здесь изрядно скучно. А мне и трудно. Скажите, дорогой Евгений Иванович, откуда у людей столь твердое желание сделать нашу писательскую жизнь несносной? Что так — Вы знаете. „Рвач“ лежит в рукописи. И пр. А здесь — здесь меня травят вовсю…»[1652].
В самом начале 1926 года Эренбург получил от Замятина авторскую рукопись романа «Мы», написанного еще в 1920-м и запрещенного в СССР (в 1924 году книгу издали по-английски в США). Отзыв Эренбурга о романе безусловно одобрительный:
«Я прочел „Мы“. Замысел на мой взгляд великолепен. Теперь, думаю, Вы написали бы многое иначе, опуская злободневность иных мест (Великий инквизитор и т. п.). История с „душой“ — сильна и убедительна. Вообще тональность книги этой мне сейчас очень близка (романтизм, протест против механичности и пр.). Удивил меня только ритм. Его хаотичность и подвижность скорей от России 20-го года, нежели от стеклянного города»[1653].
Характерно, что в январе 1926 года Эренбургу и в голову не приходит, что он прочел знаменитую в будущем антиутопию, которую тогда в СССР не просто запретили, но отметили ее клеймом «антисоветской», несмываемым вплоть до 1989 года[1654] (как, впрочем, случилось и с эренбурговским «Лазиком»).
Называя Благодетеля из романа «Мы» Великим инквизитором, Эренбург имеет в виду, надо думать, не только «Братьев Карамазовых», но и написанного почти одновременно с «Мы» «Хулио Хуренито». В романе Эренбурга Великий инквизитор существует в реальных обстоятельствах места и времени (Кремль, 1918), именуется капитаном и важным коммунистом, и даже при несовпадении некоторых биографических черт и суждений прототип его для читателей-современников романа, как и для нынешних его читателей, несомненен. В «Мы» действие унесено далеко вперед, это «Светлое будущее», и Благодетелю — создателю земного рая — не обязательно было дразнить читателя знакомыми внешними чертами («лысый, сократовски-лысый человек»). В «Хуренито» капитан, важный коммунист сам страдает от тяжести взваленного на себя бремени:
«Дезертира-красноармейца надо расстрелять для того, чтобы дети его, расстрелянного, познали всю сладость грядущей коммуны!.. Думаете — легко? Вам легко — глядеть? Им легко — повиноваться? Здесь — тяжело, здесь — мука!.. Я под образами валяться не буду, замаливать грехи, руки отмывать не стану. Просто говорю — тяжело. Но так надо, слышите, иначе нельзя!..»[1655]
Не оспаривая необходимости вести темные массы к светлому будущему, автор сочувствует не только страданиям масс на означенном пути, но и внутренней боли за это стоящих на капитанском мостике. Этот авторский нравственный релятивизм спасает главу «Великий инквизитор вне легенды» от чисто публицистической одномерности, и он же открывает автору «Хуренито» возможность для почти эластичного взаимодействия с режимом, чего не мог позволить себе автор «Мы», предугадавший полное отсутствие у преемников тогдашнего капитана даже ничтожной интеллигентской рефлексии — замятинский Благодетель начисто лишен переживаний этого рода.
Говоря об «опускании злободневных (для 1920 года. — Б.Ф.) мест», Эренбург имел в виду, скорее всего, «регламентированности эпохи военного коммунизма», отмененные при переходе к нэпу (что оказалось, как известно, сугубо локальным не только по объему предоставленных гражданам свобод, но и по времени действия этой отмены, и все-таки еще и в 1926-м сюжет «Мы» казался как бы менее злободневным, чем в 1920-м).