Жизнеописание Михаила Булгакова - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со мной и поступили как с волком. И несколько лет гнали меня по всем правилам литературной садки в огороженном дворе».
Одна из любимых его книг – «Псовая охота» Н. Реутта (1848) – подсказала, по-видимому, нужный охотничий термин, означающий травлю уже пойманного зверя. (Современный академический словарь поясняет это слово примером из мемуарной прозы, где повествуется о том, что на псарнях «всегда держали волков для „садок“, т. е. для травли, чтобы приучать молодых борзых брать волка».)
Эта картина возникла у Булгакова еще в 1924 году – в «Белой гвардии»: «Если бы кто и полез на Горку, то уж разве какой-нибудь совсем отверженный человек, который при всех властях мира чувствует себя среди людей как волк в собачьей стае. Полный мизерабль, как у Гюго». Но в письме она приобрела заостренную определенность.
Булгаков не был тем отверженным по натуре, который чувствует себя вышеописанным образом – «при всех властях мира».
Образ загнанного волка в письме приобрел зловещий и в какой-то степени вызывающий смысл: Булгаков, конечно, тщательно обдумавший столь сильный стилистический ход, давал понять могущественному адресату, что осознает свою ситуацию как ситуацию зверя в ловушке, длящуюся «уже несколько лет» (в течение которых он несколько раз подавал заявления с просьбой о выезде, остававшиеся без ответа – вплоть до апреля 1930 года). Свое согласие на предложение Сталина – оставшись здесь, пойти служить в театр, – в разговоре 1930 года он интерпретировал теперь так:
«Зверь заявил, что он более не волк, не литератор. Отказывается от своей профессии. Умолкает. Это, скажем прямо, малодушие.
Нет такого писателя, чтобы он замолчал. Если замолчал, значит был не настоящий. А если настоящий замолчал – погибнет. Причина моей болезни – многолетняя затравленность, а затем молчание».
…В это самое время в московской литературной среде ходит стихотворение Мандельштама, написанное во второй половине марта (1931 года) – с той же неожиданной и сильной метафорой волка:
…Мне на плечи кидается век-волкодав,
Но не волк я по крови своей…
…Потому что не волк я по крови своей
И меня только равный убьет.
Если пытаться понять стихи буквально (что вряд ли правомерно), поэт стремился откреститься от унизительно-страшной участи волка – рано или поздно стать добычей собак. Булгаков же расценивает свой отказ от положения волка как отказ от «профессии», как «малодушие». Мандельштам, только что перед тем написавший: «С миром державным я был лишь ребячески связан… И ни крупицей души я ему не обязан», – говорит о трагической ошибке века: он, поэт, дававший «Присягу чудную четвертому сословью», не должен быть добычей волкодавов! Это выражено им еще в 1922 году: «Захребетник лишь трепещет на пороге новых дней…» («Век») – в тот самый год, когда Булгаков размышлял на этом же пороге: «…Но буду ли жить я?» В 1931 году Булгаков гордо удостоверяет свою, отличную от других породу и кровную связь с иной, порушенной державой. Для автора повести «Собачье сердце», с 1926 года находившейся в чужих руках и, возможно, прочитанной и Сталиным, естественным было настаивать на своих отличиях и от Шариковых, и от волкодавов. Он не навязывался на роль «мизерабля», уготованную всем «захребетникам», но не считал возможным отказываться от нее.
Социальная жизнь чем далее, тем более складывалась таким образом, что изначально разные позиции сближались, и когда Мандельштам пишет в мае – начале июня 1931 года: «…Мы умрем, как пехотинцы, / Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи…» – то это вполне близко к общему смыслу письма Булгакова от 30 мая 1931 года.
Отчаянное состояние автора письма явствует уже из того, что в нем он счел нужным дать адресату полный отчет в своей деятельности за истекший со времени их разговора год с небольшим.
«За последний год я сделал следующее:
несмотря на очень большие трудности, превратил поэму Н. Гоголя „Мертвые души“ в пьесу,
работал в качестве режиссера МХТ на репетициях этой пьесы,
работал в качестве актера, играл за заболевших актеров в этих же репетициях,
был назначен в МХТ режиссером во все кампании и революционные праздники этого года,
служил в ТРАМе – Московском, переключаясь с дневной работы МХТовской на вечернюю ТРАМовскую,
ушел из ТРАМа 15.III.31 года, когда почувствовал, что мозг отказывает служить и что пользы ТРАМу не приношу,
взялся за постановку в театре Санпросвета (и закончу ее к июлю).
А по ночам стал писать.
Но надорвался».
По-видимому, писать он начал свой брошенный уже два года назад роман о дьяволе. Сохранившиеся в двух тетрадях наброски под названием «Черновики романа» показывают, что продолжить роман в тот год так и не удалось: как и засвидетельствовал автор в письме, он «надорвался», – можно думать, отнюдь не только от обилия работ, в том числе и совершенно ему чуждых (что он всегда переносил с повышенной болезненностью), но и от мыслей, уже приобретавших характер бесплодного бега по заколдованному кругу.
30 мая 1931 года Булгаков писал:
«…я очень серьезно предупрежден большими деятелями искусства, ездившими за границу, что там мне оставаться невозможно.
Меня предупредили о том, что в случае, если Правительство откроет мне дверь, я должен быть сугубо осторожен, чтобы как-нибудь нечаянно не захлопнуть за собой эту дверь и не отрезать путь назад, не получить бы бед похуже запрещения моих пьес».
Как видим, формулировки уже иные, чем в предыдущем письме.
«…Заканчивая письмо, хочу сказать Вам, И. В., что писательское мое мечтание заключается в том, чтобы быть вызванным лично к Вам. Поверьте, не потому только, что вижу в этом самую выгодную возможность, а потому, что Ваш разговор со мной по телефону в апреле 1930 года оставил резкую черту в моей памяти. Вы сказали: „Может быть, Вам, действительно, нужно ехать за границу?“ Тронутый этой фразой, я год работал не за страх режиссером в театрах СССР».
Так Булгаков впервые делает попытку переиграть ситуацию, вернуться к уже завершенному разговору, напоминая своему собеседнику его вопрос, он хочет дать на него иной, более дифференцированный ответ – нет, уезжать он не хочет, он не теряет надежды на возможность работы здесь, но хотел бы поехать ненадолго – посмотреть мир.
Мы не можем сказать с полной уверенностью, что эта редакция письма была окончательной, но письмо данному адресату было, во всяком случае, отослано в эти