Жизнеописание Михаила Булгакова - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
6 октября Булгаков пишет в Ленинград в ГБДТ, предлагая театру разрешенного «Мольера», и 12-го подписывает привезенный ему договор.
В 20-х числах сентября Булгаков неожиданно получает письмо из Ленинграда от П. С. Попова, о судьбе которого с осени 1930 года, после его ареста, видимо, не имел известий.
Попов писал, что он в Ленинграде («минус один» – самого безболезненного из возможных решений его судьбы, его жене удалось добиться лишь благодаря имени ее великого деда) и занимается 22 тетрадями Пушкина, «доселе не опубликованными». «Здесь не тянет на драму, – продолжал он, – хотим походить в Оперный театр. В Александринке ежедневно идет некий „Страх“ (пьеса А. Н. Афиногенова. – М. Ч.), но страх, говорят, ненастоящий. Ленинград – настоящий город: что-то мощное, солидное в нем по сравнению с московскими уличками и переулками. Но народа – страсть. Трудно поверить: за один сентябрь месяц сюда переехало 80 тысяч человек. Мы попали в модное течение. (Он давал понять Булгакову, сколь велико количество высланных в Ленинград москвичей; три года спустя многим из них предстояло пуститься в гораздо более дальний путь. – М. Ч.) Цел ли Коля (Н. Н. Лямин. – М. Ч.) и что поделывает – поджидал, но не получил от него весточки». Так подавала весть разбросанная в 1929–1931 годах по городам и весям московская интеллигенция. Булгаков спешил ответить: «…только что получил Ваше письмо от 24 октября. Очень обрадовался». И тут же предлагал: «Если у Вас худо с финансами, я прошу Вас телеграфировать мне».
Письмо Попова было на роскошной зеленой веленевой бумаге с золотым и белым тиснением в левом углу (в фамильных дворянских архивах, хранящихся в Пушкинском Доме, нетрудно было найти чистый, так и оставшийся навсегда неиспользованным лист такой бумаги), что вызвало следующие строки в письме Булгакова: «…убили Вы меня бумагой, на которой пишете. Ай хороша бумага! И вот, изволите видеть, на какой Вам приходится отвечать! Да еще карандашом. Чернила у меня совершенно несносные. 〈…〉 На днях вплотную придется приниматься за гениального деда Анны Ильинишны (инсценировка «Войны и мира» была начата месяц назад, но потом отложена. – М. Ч.) 〈…〉 Собирался вчера уехать в Ленинград, пользуясь передышкой в МХАТ, но получил открытку, в коей мне предлагается явиться завтра в Военный Комиссариат. Полагаю, что это переосвидетельствование. 〈…〉 Коля живет пристойно (что означало: Лямины на месте, в Москве. – М. Ч.). «„Мольер“ мой получил литеру Б (разрешение на повсеместное исполнение)».
«Дорогой Евгений Иванович, – писал он в тот же самый день Замятину. – Это что же за мода – не писать добрым знакомым? Когда едете за границу? Мне сказали, что Вы в конце октября или начале ноября приедете в Москву. Черкните в ответ – когда? Мои театральные дела зовут меня в Ленинград, и я совсем уже было собрался, но, кроме ленинградских дел, существуют, как известно, и московские, так что я свою поездку откладываю на ноябрь». Мы увидим далее, что это промедление оказалось роковым, – присутствие Булгакова в Ленинграде, быть может, помешало бы развернуться событиям, произошедшим в первой половине ноября. «Итак, напишите спешно, – продолжал Булгаков, – когда навестите Москву и где остановитесь. „Мольер“ мой разрешен. Сперва Москве и Ленинграду только, а затем и повсеместно (лит. Б). Приятная новость. Знатной путешественнице Людмиле Николаевне привет!» И, еще раз подчеркивая, чтобы Замятин непременно дал знать о своем приезде, Булгаков заканчивал свое письмо так: «Приятно мне – провинциалу полюбоваться трубкой и чемоданом туриста!» Шутливая строка говорила о многом и писавшему, и получателю.
28 октября Замятин пишет ответ: «Итак, ура трем М – Михаилу, Максиму и Мольеру! 〈…〉 Стало быть, Вы поступаете в драматурги, а я – в Агасферы».
Эти слова обозначили развилку, на которой литературные и жизненные пути писателей, связанных пяти-шестилетней дружбой, расходились, и, как с большой долей уверенности могли бы они оба предсказывать, – навсегда. Если не Замятина, то уж Булгакова, во всяком случае, слова об Агасфере вели к реплике героя непоставленного «Бега», Чарноты, который в финале пьесы остается в Константинополе и прощается с Голубковым и Корзухиной, возвращающимися в Россию: «Итак, пути наши разошлись, судьба нас развязала. Кто в петлю, кто в Питер, а я куда? Кто я теперь? Я – Вечный Жид отныне! Я – Агасфер. Летучий я голландец! Я – черт собачий!»
«Дорогой Агасфер!» – начинал Булгаков свое письмо к Замятину от 31 октября. «Из трех ЭМ’ов в Москве остались, увы, только двое – Михаил и Мольер» (к тому времени Горький уже давно находился в Сорренто). Через полгода он начнет письмо этим же обращением.
В том же письме Замятин сообщал о сроках отъезда: «Дальний мой путь начнется, вероятно, 14/XI. В Москве буду, должно быть числа 4–5…» Замятин уехал действительно не позже конца ноября; несомненно, в Москве они встретились и простились.
В ноябре—декабре Булгаков еще полностью уверен в том, что он, как написал Замятин, поступил в драматурги, – то есть в благополучной театральной судьбе «Мольера». 25 декабря он пишет Горькому: «Мой „Мольер“ разрешен к постановке – вначале только для Москвы и Ленинграда, а потом и по литере „Б“. Зная, какое значение для разрешения пьесы имел Ваш хороший отзыв о ней, я от души хочу поблагодарить Вас. Я получил разрешение отправить пьесу в Берлин и отправил ее в Фишерферлаг, с которым обычно я заключаю договоры по охране и представлению моих пьес за границей». (Вскоре Горький направил в издательство свой отзыв о пьесе.)
22 декабря Булгаков возобновляет работу над инсценировкой «Войны и мира», 31 декабря пишет восторженное письмо Станиславскому, принявшему в последний месяц участие в репетициях «Мертвых душ»: «Цель этого неделового письма выразить то восхищение, под влиянием которого я нахожусь все эти дни. В течение трех часов Вы на моих глазах ту узловую сцену, которая замерла и не шла, превратили в живую. Существует театральное волшебство!..»
Итак, ожидались по меньшей мере две постановки – «Мольер» в Ленинграде и «Мертвые души» во МХАТе. А Бакинскому театру Булгаков обещал пьесу «Адам и Ева» – она ведь, во всяком случае, не была запрещена, театры отказались от нее еще до разрешения.
Следующий год, однако, не замедлил принести свои сюрпризы – как приятные, так и неприятные. И в частной, и в литературной жизни Булгакова год этот стал переломным. С осени 1932 года в его судьбе станет различимым для ретроспективного взгляда некое единое, уже не менявшееся устремление.
7
Федор Николаевич Михальский, тот, кто через несколько лет будет навсегда запечатлен в Филиппе Филипповиче «Театрального романа», в 1960-е годы так вспоминал события середины января 1932 года:
«Ясно хранится в памяти день, когда в кабинете К. С. Станиславского раздался телефонный звонок члена Комиссии по руководству Большим и Художественным театром А. С. Енукидзе, задавшего вопрос