Жизнеописание Михаила Булгакова - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я немедленно позвонил Михаилу Афанасьевичу домой. И в ответ после секунд молчания слышу упавший, потрясенный голос: „Федор Николаевич, не можете ли Вы сейчас же приехать ко мне“.
…Вот я на Пироговской, вхожу в первую комнату. На диване полулежит Михаил Афанасьевич, ноги в горячей воде, на голове и на сердце холодные компрессы. „Ну, рассказывайте, рассказывайте!“ Я несколько раз повторяю рассказ и о звонке А. С. Енукидзе, и о праздничном настроении в театре. Пересилив себя, Михаил Афанасьевич поднимается. Ведь что-то надо делать. „Едем, едем!“ И мы отправляемся в Союз писателей, в Управление авторских прав и, наконец, в Художественный театр. Здесь его встречают поздравлениями, дружескими объятиями и радостными словами.
И с этого мгновения „Турбины“ надолго остаются в репертуаре театра, включаются в гастрольные поездки и в Ленинград, и в Киев, куда неоднократно Михаил Афанасьевич приезжал к нам. Я слышу его веселый, насмешливый голос и в Дворцах культуры Ленинграда, и в „Астории“, где все мы живем, и за вечерними встречами во внутреннем садике киевской гостиницы „Континенталь“…»
Однако до веселого голоса еще далеко. Пока, как рассказывает сам же Михальский, ноги в горячей воде, холодные компрессы на сердце. Человек с дипломом лекаря с отличием хорошо представляет, что именно надо предпринимать в подобных случаях. «Вы уже знаете? – напишет он 25 января П. С. Попову. – Дошло к Вам в Ленинград и Тярлево? Нет? Извольте: 15 января днем мне позвонили из Театра и сообщили, что „Дни Турбиных“ срочно возобновляются. Мне неприятно признаться: сообщение меня раздавило. Мне стало физически нехорошо. Хлынула радость, но сейчас же и моя тоска. Сердце, сердце!» Прочитаем письмо, в котором содержится это сообщение, с начала – и увидим, насколько оно безрадостно: «Дорогой Павел Сергеевич! Вот наконец-то пишется ответ на Ваше последнее письмо. Бессонница, ныне верная подруга моя, приходит на помощь и водит пером. 〈…〉 Итак, дорогой друг, чем закусывать, спрашиваете Вы?..» А письмо П. С. Попова от 28 декабря 1931 года, на которое он отвечал, гласило: «Дорогой Михаил Афанасьевич! Извините, но Вы делаете явную ошибку (намек на задержку обещанного еще в ноябре приезда в Ленинград. – М. Ч.). Вы не подумали о том, чем закусывать. Лучше крепкого соленого душистого огурца ничего быть не может. Вы скажете – гриб лучше. Ошибаетесь. Огурцы были привезены из Москвы (Анне Ильиничне Толстой, жене П. С. Попова, препятствий в передвижении не чинили. – М. Ч.). Но уже в них появляется дряблость. Вы, я надеюсь, понимаете, что с дряблостью далеко не уедешь. Огурец должен быть душистый и крепкий, как сказано выше. Вы скажете – ветчина. Да – ветчина. Это верно – окорок скоро будет коптиться. Наша хозяйка – старушка уже справилась обо всем в коптильне в Павловске. Но и ветчина хороша с огурцом. Так что спешите». Форма письма послужила своего рода литературным вызовом, определив в какой-то степени форму ответного и дав, быть может, толчок ко всей серии писем января—апреля 1932 года.
Итак, «Ветчиной, – твердо отвечал Булгаков. – Но этого мало. Закусывать надо в сумерки на старом потертом диване среди старых и верных вещей. Собака должна сидеть на полу у стула, а трамваи слышаться не должны. Сейчас шестой час утра, и вот они уже воют, из парка расходятся. Содрогается мое проклятое жилье. Впрочем, не буду гневить судьбу, а то летом, чего доброго, и его лишишься – кончается контракт. 〈…〉
…В моей яме (квартира была полуподвальной. – М. Ч.) живет скверная компания: бронхит, рейматизм и черненькая дамочка – Нейрастения. Их выселить нельзя. Дудки! От них нужно уехать самому.
Куда?
Куда, Павел Сергеевич?
Впрочем, полагаю, что такое письмо Вам радости не доставит, и перехожу к другим сообщениям».
Только тут он сообщал адресату о событии десятидневной давности – звонке из театра о «Днях Турбиных».
Письмо явно свидетельствует, что жилье его содрогается.
И толчки будут ощущаться в каждом последующем письме этих месяцев. Семейная жизнь расползалась. Любовь Евгеньевна была увлечена верховой ездой, потом автомобилями, в доме толклись ненужные ему люди. Телефон висел над его письменным столом, и жена все время весело болтала с подругами. Елена Сергеевна передавала нам в 1969 году, со слов Булгакова, следующий эпизод, звучащий правдоподобно: «Однажды он сказал ей: – Люба, так невозможно, ведь я работаю! – И она ответила беспечно: – Ничего, ты не Достоевский! – Он побледнел, – говорила Елена Сергеевна, – рассказывая мне это. Он никогда не мог простить этого Любе».
Часто бывавшая в те годы в доме Булгаковых на Пироговской Марика Артемьевна Чимишкиан рассказывала 26 ноября 1969 года: «Однажды я вошла к ним – Любы не было – и увидела Михаила Афанасьевича в халате, в колпаке, на четвереньках у стены, с керосинкой на полу – это он просушивал квартиру, она все казалась ему сырой. Он страшно смутился, просил никому не говорить». Такой рассказ непременно вызвал бы взрывы смеха в компании Любови Евгеньевны, а его это веселье уже утомляло. Жена любила розыгрыши – он и сам был не чужд им еще недавно, но теперь все было как-то невпопад. Продолжим рассказ Марики Артемьевны: «Однажды домработница открыла дверь и бежит обратно: „Любовь Евгеньевна, что делать, Петр Иванович босой пришел!“ А это Петя Васильев, Петяня, как его звала Любаша, надел прямо на ботинки босые огромные ступни из папье-маше… Люба мне говорит: „Скорей ложись на мою кровать, сейчас Мака приедет!“ Я ложусь, она накрывает меня пледом и из-под него торчат огромные босые ступни. Тут откуда-то приехал Михаил Афанасьевич, спрашивает, как дела дома. Все хорошо, только вот у Марики что-то случилось – распухли ноги. Он идет в Любину комнату и видит мои ноги… Ну, потом, конечно, он нас очень ругал…» «Медицинские» шутки он, видно, вообще переносил тяжело – чувство врачебной ответственности, не изгладившееся за много лет, мгновенно оживало, мешало оценить ситуацию.
По понятным причинам можно было бы усомниться в беспристрастной точности и этого рассказа, и других мелких, но существенных деталей. (Он любил только свежезаваренный чай, рассказывала Елена Сергеевна. Отставлял стакан, просил: «Нельзя ли заварить?» А хозяйка перемигивалась с домработницей, и та уверяла: «Да я только что заварила!»). Но, однако, в рассказах подруг Любови Евгеньевны эти свидетельства получают подтверждение, – похоже, что жизнь в доме на Пироговской и правда шла под знаком слов: «Ты не Достоевский!» Хозяйка дома сама была человеком живым, неординарным; у нее были свои интересы, свой круг друзей, друзья любили ее. Не беремся судить – высоко ли ценила она талант человека, который был