Литература как жизнь. Том I - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Времена вроде бы изменились, когда я оказался в литературно-научном мире. Изменились ли нравы? Ушакова, в должности Ученого Секретаря сменившего Гуральника, который перешел на должность научного сотрудника, я спросил: «Что же, у нас вовсе нет склочников?» – «Как же, есть, – отвечает, – но мы не даем им головы поднять». Это не исключало борьбы, которая, начинаясь на словах с борьбы идей, перерастала в борьбу людей. В тюрьму не сажали, однако интриговали, стараясь похоронить в общественном мнении. Стоило рот открыть, чтобы возразить, и ты попадал в сталинисты. Вести идейную борьбу иначе, не методами сталинизма, не умели. Ты – против нас? Заклеймить, убрать, не дать, не позволить!
По рабочему институтскому плану представил я монографию о «Новой критике». Названная «Новой» в 20-х годах, к нашему времени она стала уже достаточно старой, однако именно тогда возобладала – по-прежнему сказывалось её воздействие. «Мы все насквозь пропитаны новокритическим духом», – признал один из видных американских литературоведов. Дух диктовал, что литература имеет смысл и значение постольку, поскольку текст можно истолковать. Но как истолковать? Выворачивая наизнанку и нахваливая неудобочитаемое? Выворачивание и верчение шло потоком.
Рукопись моя прошла, хотя не без труда, через Отдел теории: на обсуждение пришли из других отделов возражать против отправки рукописи на Ученый Совет. Рукопись все-таки пропустили, и она была утверждена Учёным Советом, но оказалась едва не похороненной в издательстве. Верстка, начальством подписанная, не двигалась уже в чистых листах. Вышла благодаря метранпажу, некогда учившемуся у отцовского старшего брата, специалиста полиграфии. Признательный ученик, ставший завпроизводством, увидел на титуле знакомую фамилию и заслал лежавшую без движения корректуру в печать. При встрече мой спаситель сказал: «Старались пустить под нож».
Редакторы резали не по своей воле, их настраивали организаторы литературных мнений, не затруднявшие себя полемикой и пустившие в ход приём сталинского времени, нацепив мне в печати ярлычок сталиниста. Заклеймили тебя как сталиниста, и не станут выяснять, в самом ли деле ты сталинист, как не выясняли про моего отца, потерял ли он бдительность, и был ли мой дед космополитом. Тогда и теперь причина заключалась не в существе дела. Тогда – борьба за место. В мое время: ты не с нами!
Взаимно-хвалебную связь кембриджский профессор Ф. Р. Ливис и назвал согласованно-организованной культурой. «Кто же учреждает мнения? «Европейцы встречают за океаном своих двойников: система международная», – так писал Ливис, и его слова я повторял, как стихи. Мы говорим «Кукушка хвалит петуха…» На Западе говорят: «Почесать друг другу спину». Занимаются «почесыванием» повсеместно, куда ни погляди: независимых нет.
Уже в годы гласности издательство «Советский писатель» решило выпустить сборник статей Андрея Синявского, а мне предложили написать вступительную статью. Миновали времена, я думал, когда любому автору можно было навредить нелицеприятной критикой, и я, вздохнув свободно, написал, что думал. Андрея Донатовича с давних пор называли талантливым, но, по-моему, был он не очень талантлив и недостаточно сведущ, так я и написал. Статья моя была «зарезана» внутренним рецензентом. Рецензент, прежде чем писать отрицательный отзыв, сам обратился ко мне: «Совершите благородный поступок, заберите вашу статью». Иначе говоря, верно или неверно то, что написано, а ненужно этого писать. Но ведь я не обличал Синявского политически, старался оспорить профессионально. Почему же, когда нет ни цензурных запретов, ни угрозы оргмер, не совершить поступок ещё благороднее: статью мою напечатать и в открытой полемике изничтожить? Но, видно, я перестарался, судя по тому, что внутренней рецензии прочитать мне не дали, а издание отложили.
«Дайте вашу статью, я её опубликую», – сказала, в присутствии других людей, Мария Васильевна Розанова, жена Синявского, редактор «Синтаксиса». Однако и в «Синтаксисе» статья не появилась (так что см. Приложения). Не поместили мою критику Набокова в сборнике «Набоков Pro et Contra», хотя, согласно библиографическому обзору, на свете, кажется, всего двое, мы с Никитой Струве, не считаем его гением. Казалось бы, могли найти место редкой «контре», нет, лишь в примечаниях обругали написанное мной примитивным. Примитивное мнение contra-Nabokov, будь оно помещено среди изощренно изысканных истолкований и восторженных мнений, послужило бы убедительнейшим доказательством невозможности высказаться против Набокова иначе, как примитивно. Однако для такого расклада мой текст оказался, видимо, недостаточно примитивным[231]. Не приходило в голову на себя оборотиться тем, кто называл меня сталинистом (впрочем, радиостанция «Свобода» назвала меня «ученым сталинистом»)[232]. Были среди них люди слишком молодые, чтобы знать, что такое сталинизм, были и мои сверстники, их сознание походило на улицу с односторонним движением: они, читавшие в оригинале или видевшие на сцене театра Моссовета «Добродетельную шлюху» Сартра, не узнавали себя в написанном и показанном, они были уверены, что ад – это другие, и сталинисты совсем не они.
Сквозное и круговое запретительство давило со всех сторон, а теперь говорят запрещали, не уточняя, кто и кого держал и не пущал. Объяснения старых запретов давались, но задним числом, объяснения придумывали, и псевдопричины становились препятствием на пути к выяснению положения вещей. Догматизм набил нам оскомину, и свободомыслие стало претить. При попытке задеть государственного лауреата критик выставлялся (по инициативе лауреата) врагом советской литературы, советской власти, советского государства и советского народа. При покушении на антигосударственного гения мракобес подвергался негласному, но хорошо организованному остракизму, от мракобеса, консерватора, сталиниста защищали интеллект, совесть, гуманизм.
Через литературу идеология поднимается до самокритики, но этой самокритикой наши писатели занимались плохо, в том, что они писали, не было художественной полноты, объемности, изобразительной трёхмерной объективности. Позвольте сказать, что писатели бездарны и поэтому говорят неправду, о чём, например, Лёсик Аннинский мог бы написать лучше кого бы то ни было. Говорю ему: «Что ж ты, Лёсик!» А он: «Сам валяй и узнаешь». Что же мешало? Кто не позволял? Власть?
Попробовал я рецензировать произведение писателя, признанного и популярного. Интерес к его очередному роману был так велик, что роман печатали в двух журналах сразу. Но писатель неспособен был написать о том, о чём взялся писать, о нашем самообмане. На проблему он покушался с негодными средствами. Разоблачая ложные представления других людей о себе, герой романа, фигура автобиографическая, не был настойчив в желании оборотиться на собственное «я». Признавая, что бывал глуп и даже подл, он не отдавал себе отчёта в том, насколько же он неумен и непорядочен,