Избранное - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не хочу!
Я говорю: «Не боюсь тебя, судьба! Не боюсь тебя, завтрашний день! Не боюсь тебя, всесильный человек!» Но говорю это про себя, говорю с трепетом. Лишь наполовину свободный, раздвоенный. Первый держится в тени, потому что не может принять властвующий порядок, второй молчит, потому что не хочет погибнуть.
Выходит, я такой же трус, как и Махмуд. Только на свой манер.
Свобода — в свободе действия, а мне до этого далеко.
Слишком малы мои силы — что я могу? Я не знаю даже, как жить, чтоб не стать ни бессмысленной жертвой, ни безмолвным бунтарем. Зла в мире много, мне с ним не совладать.
Зачем же тогда помышлять о свободе действия, если она неосуществима?
Высказаться, чтобы замолчать навеки?
Сделать что-то, чтобы больше уже ничего никогда не делать?
Молчать и радоваться тому, что живешь?
Ну а если я решусь принести себя в жертву, не зная, во имя чего, могу ли я быть уверенным, что она кому-то не принесет вреда? Я помог спасти Рамиза и погубил Авдию.
Значит, отказаться от всякого действия, предоставить миру плыть по течению, раз я все равно не в состоянии ничего изменить?
Все доводы говорят, что это самое разумное, лишь одно лишает меня покоя: совесть. И сам не пойму, откуда она во мне и зачем, жить мешает, а избавиться от нее не могу.
Брось меня, говорю я своей непрошеной совести, на что тебе такой слабак! А она притаилась себе в каком-то уголке, иной раз словно бы дремлет, иной раз бдит, но расставаться со мной не желает. Ты смешна, говорю, ведь пользы от тебя никакой! Ненужный придаток, которому я не могу радоваться. Удовлетворения от того, что ты избрала именно меня, я не испытываю, и рождаешь ты во мне не благородные порывы, а ущербность. Тебе бы найти человека сильного, могучего, неустрашимого и в то же время честного! Я ли виноват, что такого нет? Укрылась во мне, как сиротка, и молчишь, как сиротка, ничего не просишь, ни на что не подбиваешь, во всем полагаешься на меня, и, пока я о тебе не помню, все хорошо, но, чуть вспомню, готов со стыда сквозь землю провалиться. Почему, не понимаю, ничем вроде я тебе не обязан. Я даже не знаю, что ты такое, тебя нельзя увидеть, пощупать — безмолвный страж, который и не пытается взывать к доводам разума, невидимый указатель невидимого пути, сердце само должно отыскать его. Как отыскать этот путь и как не пасть духом, встав на него? Ты безрассудна, чужой горький опыт тебе не указ, опасность ты презираешь, толкаешь на рискованные тропки и считаешь это не подвигом, а долгом. Долгом перед кем? И почему это мой долг? Найди более подходящего человека, со мной только зря время потеряешь.
А она молчит себе, ждет своего часа. Часа моего вдохновения или безрассудства. Могла бы и не ждать, все меньше у нее надежд чего-нибудь дождаться.
Махмуд вышел из нужника, прервав мой разговор с совестью, заказал еще стопку ракии, чтоб утишить резь в желудке, и сказал, что там, прошу прощения, он думал обо мне и пришел к выводу, что я прав. В самом деле, бояться не стоит, смысла нет. Конечно, нелегкое дело — не бояться, но и бояться нет смысла. Вся жизнь пройдет в страхе, а это все равно что и не жить. Но и заноситься не след, лучше поговорить с Шехагой, попросить его избавить нас от Авдаги.
Я ответил, что он выбрал подходящее место, чтоб поразмыслить обо мне, и зря времени не терял, здорово все придумал, жаль только, Шехаги сейчас нет, придется подождать. Если Авдага согласится подождать. Честь и слава храбрости, но без нее спокойнее. Хорошо, когда можешь ни перед кем не дрожать, однако еще лучше, когда и не надо дрожать. Геройство длится мгновенье, а страх — всю жизнь, и разумнее позаботиться о всей жизни, чем об одном мгновенье. Лучше преувеличить опасность, чтоб потом не убиваться и не каяться.
Я молол всякую чепуху, не заботясь о смысле, сейчас это было неважно, Махмуд слушал меня с восхищением и, успокоенный, пошел было в лабаз. Но вдруг вспомнил, что меня спрашивал Молла Ибрагим. И кроме того, сказал, что арестована женщина, у которой жил Рамиз. Тут я убедился, что собственные его страдания утихли и он уже в состоянии подумать обо мне.
Весть об аресте незнакомой мне женщины сразила меня наповал. И в этой трагедии виноват я.
Теперь у меня было уже две причины идти к Молле Ибрагиму: во-первых, я ему был нужен, во-вторых, он мне был нужен.
Я хотел спросить его, нельзя ли что-нибудь сделать для арестованной женщины. Даже не зная о ее существовании, я навлек на нее беду. Возможно, она не избежала бы ареста, если бы побег Рамиза и не состоялся, но такое предположение чересчур зыбко, чтоб освободить меня от чувства вины. Я не преувеличивал свою вину: это все равно, как если бы я стоял на горе и камень, стронутый моей ногой, угодил в кого-то у подножья. Сознательной и непосредственной моей вины нет, и я не знал и не видел пострадавшего, но камень стронул с места я. И вот теперь мне хочется помочь, и я думаю об удивительном устройстве нашего мира, при котором часто, делая доброе дело, невольно делаешь и злое. А чего стоит доброе дело, если оно не может обойтись без злого?
Я думаю не о цели, а о человеке, поэтому я и не уверен в каждом своем шаге.
Конечно, Молла Ибрагим отвергнет разговор о женщине, но я упрямый. И потом, не мешает лишний раз убедиться, что даже у порядочных людей не так уж сильно желание помочь другому. Иногда полезно узнать, что есть люди хуже тебя. Для моей совести это не оправдание, она сочтет этот довод нечестным и постарается напомнить мне, что каждый отвечает перед самим собой, и все же это какое-никакое утешение, пусть и мимолетное.
Моллу Ибрагима я застал в писарской и с ходу объявил, что пришел поговорить с ним об арестованной женщине. Я произнес это шепотом, чтоб другие не слышали, что я прошу за нее, а хотелось мне сказать громко, чтоб люди слышали, как он откажется помочь.
Он отринул и помощь, и всякий разговор о ней, безгласно качнув головой и сделав решительный жест рукой.
Моя прозорливость не привела меня в восторг. Неужто и впрямь несчастной неоткуда ждать помощи?
Ведь это грех, продолжал я, ведь за нее некому вступиться, меня никто и слушать не станет, а он мог бы что-нибудь сделать — и с кадием, и с Зафранией знаком, знает всех наперечет в суде и в полиции; надо ее выпустить, она же не спрашивала Рамиза, каких он придерживается мыслей да чем занимается, когда сдавала комнату, хватит с нее собственных горестей, муж лежит больной, соседи его обихаживают — дело, мол, богоугодное,— но милосердие людей недолговечно и непрочно, и останется бедняга один, без всякой помощи, да она и сама больная, что с нее взять?
Молла Ибрагим только качал головой и отмахивался от меня как от назойливой мухи, а я все гнул и гнул свое с тем большим упорством, что понимал — он ничего не сделает. Сомнений на этот счет у меня не было, как бы я ни был рад ошибиться.
И напрасно я его мучаю. Ни на что он не решится, страх не даст. Конечно, он охотно помог бы бедной женщине, человек он добрый, но это вызовет подозрения. Кто нынче заступается за арестованных? И просить-то за них опасно. Сразу скажут: «Суду не доверяешь? Не согласен с порядками? А может, ты сам связан с обвиняемой? А может, ты и Рамиза знаешь?» Тут, приятель, никакого благородства не хватит. И женщине не поможешь, и себя угробишь.
В заключение он сказал, что женщину, если она невиновна, наверняка освободят, а если виновна, то никакое заступничество не поможет. Это старое как мир оправдание невмешательства — чистый самообман. Он слишком хорошо знает, что далеко не каждого невинного освобождают, но поминает этот принцип воображаемой справедливости, чтоб со спокойной совестью отойти в сторону и умыть руки. Да, не такой уж он всесильный!
Оба мы сказали то, что хотели, что могли, на что отважились, и все осталось, как было. Что называется, потешили совесть, хотя мне по-прежнему было жаль попавшую в беду женщину. Потом Молла Ибрагим сказал, что у него есть ко мне дело, поэтому он меня и искал. Родственники казненного имама из Жупчи ставят надгробный камень на могиле покойного и ищут человека, который составил бы надпись, а они высекут ее на камне. Он вспомнил про меня, я наверняка это сделаю хорошо, да и подработаю, на покойников крестьяне денег не жалеют, как и на жалобы.
Я поблагодарил его, подумав о том, как мы зашли в тупик с неразрешимыми проблемами добра и справедливости и как быстро управились с мирскими делами, которыми и жив человек. Только здесь еще можно понять друг друга.
Когда я сказал Тияне, что завтра иду в Жупчу, она пожала плечами и засмеялась:
— Вот не знала, что мой муж будет сочинять надгробные надписи.
— Предлагали место муфтия, да я отказался.
— И правильно сделал. Какая из меня жена муфтия?
На следующий день рано утром я отправился в Жупчу. Я шел медленно, опьяненный сверкающим на солнце снегом и далекими горизонтами. Ноги с непривычки гудели, но я не думал ни об усталости, ни о вчерашних тревогах и заботах. Тишина могучих гор и широких просторов действовала умиротворяюще. Толчемся в тесноте душных городов, вздорим, мешаем друг другу, а здесь мир в первозданной своей чистоте и девственности; исконный закон позабытой красоты и всемогущего покоя подчиняет ток крови в жилах. Отсюда все, что происходит внизу, представляется мелким и ничтожным. Вчера я пошел к другому горемыке, чтоб освободиться от мыслей об арестованной женщине, а вернулся разочарованный — обмануть мне себя не удалось. Сейчас же я почти позабыл про нее. А если и не позабыл, то думается об этом словно бы легче.