Ничто. Остров и демоны - Кармен Лафорет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рыдая, она оттолкнула меня. Ничего забавного в этом спектакле для меня уже не было.
— Слушай ты, ведьма! — крикнул Хуан. — Я этого раньше не говорил, потому что я в сто раз лучше и тебя, и всего здешнего проклятого племени, а теперь мне плевать, пусть все узнают, что не зря жена твоего начальника звонила тебе и всячески тебя поносила! И сегодня ночью ты ни к заутрене, ни к какой другой службе не ходила, потому что…
Я, верно, никогда не забуду Ангустиас в эту минуту. Она казалась пьяной: седые лохмы растрепались, вылезшие из орбит глаза пугали меня, двумя пальцами она пыталась утереть кровавую нитку, тянувшуюся из угла рта…
— Мерзавец! Мерзавец! Псих! — закричала она, закрыла лицо руками и, кинувшись в свою комнату, заперлась там.
Мы услышали, как под ней скрипнула кровать, потом — как она заплакала.
Изумительный покой окутал столовую. Я посмотрела на Глорию: она улыбнулась мне. Не зная, как поступить, я робко постучалась в дверь к Ангустиас и почувствовала облегчение, когда она не ответила.
Хуан ушел в студию, позвал Глорию. Мне было слышно, как они принялись ссориться; рокот голосов долетал приглушенно, будто удалялась гроза.
Я подошла к балкону и прижалась лбом к стеклу.
Там, на улице, рождественский день был словно огромная нарядная кондитерская, полная всяких заманчивых вещей.
Ко мне подошла бабушка, ее узкая рука, всегда синеватая от холода, слегка погладила мою руку.
— Озорница, — сказала бабушка. — Озорница… Подарила мой платок…
Я посмотрела на нее и увидела, что она огорчена, глаза как у обиженного ребенка.
— Тебе не нравился мой платок? Это моей матери платок, но мне хотелось, чтобы он перешел к тебе…
Не зная, что ответить, я взяла ее руку, перевернула и поцеловала морщинистую мягкую ладонь. Отчаяние веревкой сдавило мне горло. Я подумала, что за всякую радость в своей жизни я должна расплачиваться чем-нибудь неприятным и тягостным.
Быть может, таков вообще закон судьбы…
Антония пришла накрывать на стол. Посреди она водрузила, словно вазу с цветами, блюдо с халвой. Тетя Ангустиас не захотела выйти к обеду.
Бабушка, Глория, Хуан, Роман и я — мы сидели за этой необычной праздничной трапезой вокруг большого стола, покрытого обтрепавшейся по краям клетчатой скатертью.
Хуан с довольным видом потирал руки.
— Возрадуемся! — сказал он и откупорил бутылку.
По случаю рождества Хуан пребывал в хорошем настроении. Глория брала куски халвы и ела их вместо хлеба со всеми кушаньями подряд, начиная с супа. Бабушка счастливо смеялась, от выпитого вина голова у нее слегка тряслась.
— Хороший кролик лучше индюка и цыпленка, — сказал Хуан.
Только Роман, казалось, как всегда, был где-то далеко. Он тоже брал куски халвы и кормил ими собаку.
Так мы и сидели, как спокойная счастливая семья, которая мирится со своей откровенной бедностью и ничего другого и не желает.
Ни к селу ни к городу пробили часы, которые всегда отставали, и попугай, очень довольный, распушил на солнце перья.
И вдруг все это показалось мне снова таким комичным, нелепым, смехотворным, что, не в силах сдержаться, я засмеялась совсем некстати среди общего молчания и поперхнулась. Меня стали хлопать по спине, а я сидела красная, кашляла так, что слезы катились градом, и все смеялась, смеялась; а потом зарыдала, измученная, подавленная, опустошенная.
Вечером тетя Ангустиас велела мне прийти к ней. Она лежала в постели и прикладывала ко лбу платок, смоченный в воде с уксусом. Она уже успокоилась, но казалась больной.
— Подойди поближе, девочка, подойди поближе, — сказала она. — Я должна кое-что тебе объяснить… Мне бы хотелось, чтобы ты знала, что твоя тетя не способна совершить скверный, низкий поступок.
— Я знаю. Никогда в этом и не сомневалась.
— Спасибо, девочка. Так ты не веришь наветам Хуана?
— А! Ты про заутреню? — Я едва сдержала улыбку. — Нет, не верю. Почему тебе было не пойти к заутрене? Впрочем, мне все это совершенно безразлично.
Она беспокойно дернулась.
— Мне очень трудно объяснить тебе, но…
Ее голос налился влагой, как набухают весной тучи. Вынести новую сцену я была не в силах и коснулась кончиками пальцев ее руки.
— Не надо мне объяснений. Я не считаю, тетя, что ты должна давать мне отчет в своих поступках. И если тебе это интересно, то я вот что скажу; пусть мне даже говорят, что ты совершила что-то нехорошее, я в это все равно не поверю.
Она подняла на меня карие глаза из-под мокрого платка, укрывавшего ей лоб, как из-под забрала, и заговорила дрожащим голосом:
— Я, девочка, очень скоро уйду из этого дома. Гораздо скорее, чем кто-либо предполагает. Вот тогда моя правда и воссияет.
Я попыталась представить себе, как я заживу без тети Ангустиас, какие широкие дали откроются передо мной…
А она все не отставала.
— Теперь слушай меня, Андрея, — заговорила она уже другим тоном. — Если ты действительно подарила платок, то ты должна попросить его обратно.
— Почему же? Платок этот мой.
— Потому что я тебе приказываю.
Я подумала о таящихся в этой женщине противоречиях и чуть-чуть улыбнулась.
— Не могу. Да и не стану я делать такой глупости.
В горле у Ангустиас что-то странно захрипело, будто кот замурлыкал от удовольствия. Она приподнялась на постели и сбросила со лба влажный платок.
— Ты осмелишься побожиться, что подарила его?
— Конечно! Я его подарила — ей-богу!
Эта тема уже приводила меня в отчаяние.
— Я подарила его одной своей университетской приятельнице.
— Не совершила ли ты святотатства?
— Слушай, тетя, не кажется ли тебе, что все это выглядит уже совсем нелепо? Я говорю правду. Кто это вбил тебе в голову, что Глория вытащила у меня платок?
— Меня, девочка, уверил в этом твой дядя Роман. — И, снова ослабев, она откинулась на подушку. — Прости ему господь, если он соврал. Он сказал, что видел, как Глория понесла продавать твой платок в антикварную лавку. Вот я и пересмотрела нынче утром твой чемодан.
Я так растерялась, словно влезла руками в какую-то гадость, и не знала, что сказать, что сделать.
Конец рождественского дня я провела у себя в комнате: сгустились сумерки, мебель обретала фантастические очертания. Забравшись с ногами на широкую тахту, я закуталась в покрывало и уткнулась подбородком в колени.
А там, на улице, за стенами нашей квартиры, из магазинов льются, наверное, струи света, сталкиваясь и переплетаясь; идут люди и несут покупки. Горит огнями рождественский вертеп со всеми необходимыми атрибутами — пастухами и овцами. Улицы, пышные букеты, нарядные корзины, конфеты, поздравления и подарки — все смешалось там.
Глория и Хуан взяли ребенка и пошли прогуляться. Должно быть, на улице, в толпе, их лица кажутся еще более бледными, изможденными, безжизненными. Антония тоже ушла, и я услыхала, как, волнуясь, крадется на кухню, словно мышонок, бабушка, разнюхать, что творится в этом запретном мире, в этих владениях страшной женщины. Она притащила стул, ей надо достать до дверцы буфета. Вот она нашла банку с сахаром — я услыхала, как сахар захрустел на бабушкиных вставных зубах.
А мы лежали в постелях. Тетя Ангустиас, я и там, наверху, отделенный от нас плотным слоем приглушенного шума (в каждой квартире патефоны, танцы, разговоры), лежал — так я себе представляла — Роман, лежал и курил, курил…
И все трое — мы думали только о себе, не выходя за узкие рамки нашей жизни. И даже он, Роман, такой лживый и высокомерный. Даже он, Роман, самый ничтожный, крепче всех опутанный жалкими мелочами повседневности. Жизнь, талант, призвание, все высосано неуемной страстью стравливать своих близких. Он, Роман, способный рыться в моих пожитках, способный возвести напраслину на существо, настолько им якобы презираемое, что он словно и не замечал его вовсе.
Я совсем замерзла у себя в комнате, размышляя обо всех этих вещах. Так кончилось для меня рождество.
VIIЧерез два дня после бурной сцены, о которой я рассказала, Ангустиас вытерла пыль с чемоданов и уехала, не сказав нам, куда она едет и когда предполагает вернуться.
Однако отъезд этот не походил, подобно отъездам Романа, на тайный побег. Два дня с утра до вечера крики и распоряжения Ангустиас переворачивали все вверх дном. Ангустиас нервничала, сама себе противоречила. Иногда плакала.
Когда чемоданы были заперты и у подъезда стояло такси, Ангустиас обняла бабушку:
— Благослови меня, мама!
— Конечно, дочка, конечно…
— Помни хорошенько, что я тебе говорила…
— Конечно, дочка…
Хуан, засунув руки в карманы, с досадой наблюдал эту сцену.
— Совсем ты, Ангустиас, с ума спятила!
Ангустиас не ответила. Она нагнулась и, опершись о бабушкино плечо, касалась головой белоснежных волос старушки. Длинное темное пальто. Все та же неизменная шляпа. У меня было ощущение, будто поздней осенью я смотрю на лист, еще не сорванный ветром с дерева, но уже сухой, мертвый.