Ничто. Остров и демоны - Кармен Лафорет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне кажется, Роман, что тебе следовало посвятить себя музыке. Сыграй мне что-нибудь свое.
— Не знаю, почему это, но теперь, когда ты больна, ты говоришь как-то двусмысленно.
Он слегка коснулся клавишей и сказал:
— Инструмент сильно расстроен, но я все же сыграю тебе песнь Шочипильи… Помнишь, у меня наверху есть маленький глиняный божок?.. Конечно, его не индейцы сделали. Я сам его слепил. Он изображает Шочипильи, бога игр и цветов у ацтеков. В пору своего могущества этот бог принимал в жертву человеческие сердца…
Прошли столетия, и вот в порыве восторга перед Шочипильи я сочинил для него небольшую музыкальную пьесу. Как видишь, теперь бедняга Шочипильи не в почете…
Он сел за рояль и заиграл, против обыкновения, что-то веселое. Казалось, наступила весна, и все возрождается к жизни. Хриплые, резкие ноты врывались и затопляли все вокруг хмельным ароматом.
— Ты великий музыкант, Роман, — сказала я.
Я и на самом деле так думала.
— Да нет, ты просто ничего не смыслишь в музыке, потому и ставишь меня так высоко. Но мне лестно это слышать… Считай, что эта песня — жертвоприношение тебе. Шочипильи всегда приносит мне несчастье.
Ночью я видела очень отчетливый сон, в котором навязчиво повторялась все та же сцена: Глория плакала на плече у Хуана. Но потом Хуан понемногу странно изменился, стал огромным и мрачным, у него теперь была загадочная физиономия бога Шочипильи. Бледное лицо Глории порозовело и оживилось. Шочипильи тоже улыбался. И вдруг я узнала эту улыбку, белозубую и чуть диковатую улыбку Романа. Глорию обнимал Роман. Они смеялись. И они были не в больнице, а на лугу. На лугу цвели лиловые ирисы, и ветер трепал рыжие волосы Глории.
Когда я проснулась, температура у меня упала: я была смущена, как будто и в самом деле открыла какую-то мрачную тайну.
VНе знаю, откуда взялась эта лихорадка, налетевшая на меня, как осенний вихрь, который, переворошив все уголки моего сознания, разогнал сгрудившиеся там черные тучи. Как бы там ни было, но, прежде чем догадались позвать врача, лихорадка кончилась, а после нее у меня появилось непривычное и еще очень робкое ощущение здоровья и силы. В первый же день, когда я смогла подняться, мне показалось, будто, откинув одеяло, я сбросила с себя и гнетущую тяжесть, медленно душившую меня с самого моего приезда в этот дом.
Ангустиас изучила мои туфли, возраст которых выдавала их кожа, морщинистая, словно на очень подвижном лице, и, указав на дырявые подметки, изрекла, что я схватила простуду, потому что туфли текли и я ходила с мокрыми ногами.
— И вообще, дитя мое, тому, кто беден и вынужден жить у родственников, следует бережнее обращаться с одеждой и обувью. Ходи поменьше, ступай осторожнее… Нечего на меня так смотреть. Предупреждаю тебя: мне отлично известно, что ты делаешь, пока я в конторе. Я знаю, что ты убегаешь из дому и возвращаешься к моему приходу, чтобы я не смогла уличить тебя. Можно узнать, куда ты ходишь?
— Да никуда особенно. Просто брожу по улицам. Мне нравится разглядывать улицы. Нравится разглядывать город…
— Но ведь тебе, дитя мое, нравится ходить по городу одной, будто ты какая-то бродяжка. Любой мужчина может к тебе пристать. Не прислуга же ты? Мне в твоем возрасте одной и за дверь не разрешали выйти. Я тебя предупреждаю… Конечно, в университет и из университета ты должна ходите но бродить по улицам как бездомная собака… Вот останешься одна на свете, тогда и делай, что хочешь. А сейчас у тебя есть семья, очаг и имя. Я так и знала, что твоя двоюродная сестра, эта провинциалка, не привьет тебе хороших привычек. Отец твой был странным человеком… Я не хочу обидеть твою сестру, она женщина вполне порядочная, но ей не хватает воспитания. И все же, полагаю, ты не стала бы шататься одна по деревне?
— Нет, не стала бы.
— Так здесь это и вовсе невозможно. Ты слышишь меня?
Я не возражала. Что я могла ей ответить?
Она уже было ушла, но внезапно в ужасе вернулась.
— Надеюсь, ты не спускалась по Рамблас в порт?
— А почему бы мне не спуститься?
— Да потому, дитя мое, что в городе существуют улицы, на которых девушке достаточно появиться лишь раз, и ее репутация погибла. Я имею в виду Китайский квартал. Ты не знаешь, где начинается…
— Отчего же не знаю? Прекрасно знаю. В Китайский квартал я не заходила. А что там такое?
Ангустиас с яростью посмотрела на меня:
— Падшие женщины, жулики и дьявольский блеск — вот что там такое.
В тот же миг Китайский квартал представился мне ослепительно прекрасным.
Минута решительной схватки с тетей Ангустиас надвигалась с неизбежностью урагана. С первого же нашего разговора мне стало ясно, что друг друга, мы не поймем никогда. Потом в теткиных руках оказался крупный козырь — изумление и горечь, испытанные мной от первых впечатлений. «Но этому пришел конец», — думала я, взбудораженная нашим разговором. Я уже видела себя вступающей в новую жизнь, в которой свободно располагала своим временем, и с ехидством улыбалась Ангустиас.
Когда после болезни я пошла в университет, я почувствовала, как распирают меня скопившиеся впечатления. Впервые в жизни я стала общительной, старалась завязать дружеские отношения. Я легко сошлась с компанией студентов, моих соучеников по группе. Сказать откровенно, меня влек к ним неясный порыв, который теперь я могу определить как инстинкт самосохранения: только к ним, людям моего поколения, моих вкусов, я могла прислониться, только они могли укрыть меня от призрачного мира взрослых. В то время я, наверно, действительно нуждалась в такой поддержке.
Я быстро сообразила, что с мальчиками невозможен загадочный и уклончивый тон задушевных бесед, которые так любят девочки, невозможно это пленительное чувство постижения чужой души, не может быть нежной близости, которая складывается годами… Подружившись с университетской ватагой, я очутилась в водовороте споров и дискуссии по коренным вопросам жизни, которые раньше мне и в голову не приходили; я чувствовала себя обескураженной и в то же время была довольна.
Как-то раз Понс, самый младший из нашей компании, сказал мне:
— И как только ты раньше жила, как могла ни с кем не разговаривать? Знаешь, ты казалась нам такой чудной. Эна очень забавно тебя высмеивала. Она говорила, что ты вся какая-то нескладная. Что с тобой происходило?
Я пожала плечами, слегка уязвленная, ведь из всех моих новых знакомых мне особенно нравилась Эна.
Еще в то время, когда я и не помышляла о дружбе с нею, я чувствовала к этой девушке симпатию и была уверена во взаимности. Она несколько раз вежливо, под каким-нибудь предлогом, заговаривала со мной. В первый день наших занятий она спросила, не прихожусь ли я родственницей знаменитому скрипачу. Помню, что ее вопрос показался мне нелепым и очень насмешил меня.
Не мне одной нравилась Эна. Она была центром, как бы магнитом наших разговоров, и часто сама задавала тон этим разговорам. Ее ум и острый язык были всем известны.
Я знала, что уж если она избрала меня когда-то мишенью для своих шуток, так надо мною действительно потешался весь курс.
С некоторой досадой посмотрела я издали на Эну. У нее было прелестное, нежное лицо, на котором жутко блестели глаза. Контраст между ее мягкими движениями, юношеской легкостью тела и светлых волос и той иронией, что сверкала во взгляде больших зеленоватых глаз, был необычен и привлекателен.
Я все еще разговаривала с Понсом, когда Эна помахала мне рукой. Потом она стала пробираться ко мне сквозь шумную толпу молодежи, ожидающей на факультетском дворе начала занятий. Она подошла ко мне, щеки у нее горели и настроение, казалось, было отличным.
— Оставь нас одних, Понс. Хорошо?
И, глядя на его удаляющуюся по-мальчишески тонкую фигуру, добавила:
— С Понсом надо обращаться осторожно. Он из тех, кто тотчас же обижается. Он и сейчас считает, что, попросив оставить нас вдвоем, мы его обидели. Но мне нужно с тобой поговорить.
Я думала о том, что всего несколько минут назад тоже чувствовала себя уязвленной ее насмешками, о которых прежде и не догадывалась. Но сейчас меня совсем покорило ее искреннее расположение ко мне.
Мне нравилось прогуливаться с нею по каменным галереям университета и слушать ее болтовню, думая о том, что как-нибудь я расскажу ей о мрачной жизни моего дома, которая вдруг озарялась для меня романтикой. Мне казалось, что Эне это было бы интересно и что она лучше меня поняла бы сложности моей жизни. До сих пор я, однако, не была с нею откровенна, хотя подружилась именно благодаря охватившему меня желанию выговориться. Но разговаривать и выдумывать мне всегда было трудно, и я предпочитала слушать ее болтовню: при этом у меня рождалось такое чувство, будто я чего-то ожидаю, и это меня обескураживало и в то же время казалось мне занятным. Поэтому, когда Понс оставил нас в тот день одних, я и представить себе не могла, что сладкой горечи напряженного равновесия между моими колебаниями и моим страстным стремлением к откровенности вот-вот наступит конец.