Волжский рубеж - Дмитрий Агалаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3
Случайному путнику могло показаться, что Севастополь, главный оплот русских на Таврическом полуострове, крепко уснул в эти часы после долгих мытарств предыдущих месяцев. Но это было не так. Окруженный на западных границах врагом, до рассвета спавшим, изрядно потрепанный бомбежками, город даже не дремал – кипел! На огне пусть и медленном, но верном. Чтобы не выдать себя – обмануть неприятеля!
Три часа назад из Севастополя начали выходить русские полки. Тысяча за тысячей. Шли тихо. Без шуток и песен, разве что с забористым матерком, произносимым в полголоса. Солдаты выходили в ночь, в туман и темень – и там исчезали…
Войском командовал генерал-лейтенант Федор Иванович Соймонов. Он был одним из тех русских служак высшего состава армии, на которой эта армия и держалась. Выходец из простых поместных дворян, он не имел возможности рассчитывать на продвижение по службе в силу высокого происхождения. Оттого Федор Иванович всего добивался острым офицерским клинком, стратегическим мышлением, личной храбростью. Больше всего он жалел, что родился поздновато для Отечественной войны 1812 года. Когда русские и французы вышли на Бородинское поле – биться не на жизнь, а на смерть, – ему было всего двенадцать лет! Три-четыре годика не дотянул! Зато в тридцать один год он уже командовал полком, в тридцать восемь стал генерал-майором, в пятьдесят один – дивизионным генералом.
Крымскую войну Федор Соймонов встретил Георгиевским кавалером, командиром 10-й пехотной дивизии, в которую на день Инкерманского сражения входили Томский, Колыванский, Екатеринбургский полки, стрелковые батальоны и артиллерийские наряды. Именно их в ночь с 4 на 5 ноября он и вывел из второго бастиона Севастополя и стал собирать за городом у Графской пристани. Чуть ранее основные силы находящихся в крепости защитников адмирал Нахимов поставил у четвертого бастиона – именно здесь по данным разведки союзники готовили прорвать оборону.
Генерал Соймонов хотел поквитаться и с французами, и с англичанами. С одними – за поруганную когда-то родину, с другими – за подлость и предательство. Не могли христиане связаться с турками против других христиан, никак не могли! Басурмане они после этого – одно слово! Нехристи.
Только что полкам, первым вышедшим из крепости и теперь дожидавшимся своих товарищей, дали команду вольно. Солдаты торопливо скручивали свои цигарки, понимая, что через версту, когда они окажутся на балочном плато, никому уже курить не позволят. Выдадут себя огоньки! Предадут в руки проклятым англичанам! Да и шагать придется торопливо – до рассвета успеть еще надо! Знали солдаты и другое: для многих нынче это – последняя цигарка в их жизни! Поэтому курили с трепетом, жадностью, с великой тоской в сердце.
Рота за ротой, собираясь у Графской пристани, возбужденные близкой битвой, солдаты и офицеры восемнадцатитысячного отряда генерала Соймонова волновались. Впереди – марш-бросок, кровавая бойня. Не то чтобы всем так отчаянно хотелось драться, хотя многие и рвались в битву, особенно молодые дворяне! Большинство шли на заклание волею судьбы. Высшей волею! И мало чем отличались в этот предрассветный час господа офицеры от простых крепостных солдат – пушечного мяса любой войны. Судьба, хоть и разная, но всех влекла в один закипающий котел. Офицеры шли на смерть за честь русского мундира, потому что не представляли себе иной судьбы, рядовые – за царя и Русь-матушку. Для того их вырвали из сел и деревень еще молодыми – для большинства на всю оставшуюся жизнь. В этом была их крепостная судьба. Все эти тысячи русских людей не имели над собой никакого права и воли – их жизнями распоряжались, а они свыклись с мыслью, что так оно и нужно, что нет ничего над ними, кроме воли Божьей и царской. И господской, разумеется. Но и сами господа – слуги и холопы царевы. Одно слово: единая судьба – для всех!
– Нам куда скажуть, туда и идтить! – прислонив к груди винтовку, тихонько рассмеялся невысокий рядовой Томского полка Иван Журавлев другим солдатикам. Всех укрывала покуда черноморская предрассветная темень. После проливного ночного дождя было сыро и холодно. Осень и здесь, на юге России, потихоньку брала свое. Иван полез в карман за табаком и бумагой. – А ты радуйся, Гаврила, – обратился он к смурому товарищу, – самому думку думать не надо, сердце рвать. – Иван встряхнул плечами. – А зачем? Дали команду: принимай смертушку и шагай себе вперед с удовольствием!
– Тьфу на тебя! – сплюнул Гаврила – настоящий гигант. Родом он был из Коломны и полностью оправдывал свое прозвище «верста коломенская». Так его и прозвали рядовые сослуживцы, «верстой» он и мерил версты нелегкой солдатской службы. – Подрезать бы язык твой, Ванька, ополовинить бы! Нашел время шутковать, дурачина!
Иван Журавлев, тихонько скалясь, положил на ладонь бумагу, старательно рассыпал по ней табак. Многие служивые, только что выкатившись из крепости, тоже крутили свои цигарки, закуривали. И ждали нового выпада языкастого сослуживца.
– А ты подрежь, – беззаботно пожал плечами Иван, – ополовинь, родной человек. Мне так радостнее будет! Молчание оно ведь что? – Он внимательно оглядел слушавших их диалог солдат, – золото, Гаврила, золото! А я все бедняком-оборванцем хожу. В одном кармане дыра с орех, в другом – мышь с голоду подыхает. – Он скрутил цигарку, ловко облизал край бумаги, слепил ее. – Кому я такой нужен? А коли язык отрежут – сразу разбогатею! А как иначе? В парчу и золото оденусь. – Журавлев чиркнул спичкой, прикурил, сладко затянулся. – Стеньку, милую мою, у Порфирия Пантелеймоновича Кудрявцева, соседа барина нашего, выкуплю. Приду к нему, промычу: здрасьте, мол! Вот вам золотишко, Порфирий Пантелеймонович, а вы мне девку-то мою возверните. Ее наш барин-то спьяну вам за пять рублей продал. Карты все да вино тому виной! Хоть я ползал перед ним на коленках, говорил, отдайте меня в солдаты, да хоть на всю жизнюшку отдайте, Стеньку только возверните в отчий дом. А он, барин-то мой, мне: поздно, братец! Слов назад не беру! Долг карточный – свое великое право имеет над человеком. Да и приглянулась она соседу моему Порфирию, ох приглянулась! Так вот, Порфирий Пантелеймонович, золотишко я вам принес! – за вечное молчание мое, за язык мой усеченный куплено! Мно-ого злата принес!
– А поймет он? – спросил кто-то из строя. – Твой Порфирий-то? Коли мычать будешь?
– Да я так мычать буду, что все поймет! – раскуривая цигарку, усмехнулся Иван Журавлев. – Как медведь с голодухи реветь стану! Жалобно реветь! – он потряс указательным пальцем. – И грозно!
Унтер-офицер Ступнев, уже немолодой, с седыми бачками, проходил вдоль строя. Услышав краем уха солдатский разговор, постоял, послушал, пока на него-то не смотрели. Наконец окрикнул говоруна:
– Журавлев, разговорчики в строю!
– Так точно-с, ваше благородие, разговорчики! – хватая винтовку и пряча цигарку за спину, подтянулся солдат.
– Поунялся бы ты лучше, Журавлев, – Ступнев доверительно понизил голос. – Для тебя и впрямь: молчание-то – золото. Поуйми пыл, солдатик, для англичан его ставь!
– Так моего пыла и на англичан хватит, господин поручик, и на французов с турками! Да еще как хватит! Ей-ей!
– Ты усек, что говорю, или дальше трепать будешь?! – грозно и раздраженно спросил Ступнев. – А?!
– Усек, ваше благородие! Так точно-с! – сразу исправился Иван, но своим подмигнул. – Даже коли ранят, молчать буду-с!
– Вот и хорошо, Журавлев, – кивнул унтер-офицер Ступнев. – Вот и молчи! – Он оглядел свой второй взвод. – Молитесь, братцы, лучше, а не языками трепите: глядишь, все помощь будет! – и размеренно двинулся дальше.
Битва предстояла грозной и кровопролитной, и столько смертей ясно грезилось впереди, что офицеры, тем паче – младшие, не желали выставлять счета своим солдатам за малые дерзости. И солдаты не больно-то осторожничали, не боялись острословить! И те, и другие знали: скоро все окажутся равными перед английской картечью, только Господь и будет тем единственным, кто выставит им счет: настоящий, главный, последний! И выставит уже скоро…
– Был у нас на селе один старичок – он прежде и с турками воевал, и с французами, и вновь с турками, – когда Ступнев поспешно направился к ротному, собиравшему младших офицеров, заговорил Иван Журавлев. – Оба глаза ему в боях выжгло. Добрый был, подаянием кормился. Кузьмой Иванычем звали. Учителем был у нас, ребятишек. Вот, бывало, он возьмет и спросит у тех, кто и сам на войне хлебнул лиха: «А знаете, солдатики, как можно все войны на свете остановить?» Вопрос? – Журавлев поглядел, и с хитрецой, именно на своего товарища. – А, Гаврила, хошь узнать?
– А хочу, – с вызовом ответил здоровяк. – Давай, пустомеля, лопочи!
Большинство солдат с любопытством смотрели на Ивана Журавлева.
– Так я за Кузьму Иваныча, – продолжал Журавлев, раскуривая таявшую цигарку. – За него скажу. Вот, Гаврила, оторвет тебе нынче руку – правую, разумеется…