Простодушное чтение - Сергей Костырко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нет, Слаповский может не все. Он может только то, что может. Точнее, то, что на самом деле мучит его и заставляет писать.
Начатое им в предыдущих романах размышление имеет в «Адаптаторе» неожиданное продолжение, если не разрешение. Прежним остается все то же неприятие автором произвола случайностей, бесконечной «вариативности человека». И, кстати, такое неприятие не столь уж очевидно и бесспорно. Существует давняя философская традиция, в которой как раз это наличие множества альтернатив – мотив оптимистический, синонимичный мотиву свободы. И напротив, безальтернативность ставится в один ряд с понятиями рока, фатума. С понятием крайней несвободы человека.
«Адаптатор» в, казалось бы, неразрешимой для Слаповского (если судить по предшествующим произведениям) проблеме предлагает реальные опоры. Автор берется художественно доказать, что «вариативность человека» – это миф. Что человек обречен на равенство самому себе. И простота и очевидность вывода здесь не должна смущать. Эту прописную вроде бы истину автор предлагает читателю пережить.
Ощущение произвола неподконтрольных человеку сил, выстраивающих его судьбу, дается автором в начале романа на уровне почти физиологическом – это мотив болезни героя. Но непредсказуемость этих сил и неминуемость ожидаемого конца не подчиняют себе героя, а провоцируют на сопротивление. Которое, разумеется, есть манифестация его достоинства, но и, если можно так выразиться, проявление инстинкта самосохранения личности. Анисимов упирается, чтобы оставаться собой – дееспособным писателем, мужчиной, делателем, а не функциональным придатком к сложившемуся раскладу обстоятельств, скулящим от ужаса перед неотвратимым.
Далее – сюжет с медиа-проектом. Здесь уже цепь обстоятельств внешних, вроде не таких фатальных, как болезнь, но кнутом и пряником заставляющих Анисимова стать Асимовым. Мир «поймал» Анисимова. Мир грозится подчинить героя себе целиком, но тем не менее не подчиняет. Анисимов «побеждает» Асимова. В этом тоже нет полного своеволия, потому как логику его поступков определяет сам код его личности.
Слаповский использует здесь неожиданный художественный прием: его герой – писатель, который, в свою очередь, волен по собственному, уже авторскому произволу сводить и разводить вымышленных героев, прихотливо плести их судьбы. На книжной полке Анисимова более двадцати глянцевообложечных романов, написанных им под разными именами и для разных издательских серий, любовных и детективных. Но когда сам Анисимов оказывается втянут в произвол внешних обстоятельств, он вдруг обнаруживает, что его реальный сюжет почти буквально повторяет эпизоды уже сочиненных им романов. Значит, не вполне сочинял? Значит, выйти за рамки себя и своих – далеко не беспредельных – возможностей, того, что, грубо говоря, в тебя заложено, ты не можешь даже в своем воображении.
И вся эта достаточно серьезная мысль разворачивается Слаповским, повторяю, в легком полуавантюрном повествовании. Автор, следуя за своим героем, как бы адаптирует сложную тему к возможностям современной массовой литературы. Но адаптирует в том самом, анисимовском, понимании процесса – убрать все лишнее, проверить мысль и ее пафос на уровне элементарном, общедоступном. Один из аргументов Слаповского в пользу выбранной стратегии помещен в конце книги «Качество жизни», – здесь приводится адаптация первых книг Библии, осуществленных Анисимовым, и текст ее (после Книги Екклесиаста) обрывается авторской ремаркой:
...«Далее А. Н. Анисимов неожиданно перестает работать над пересказом содержания (возможно, испугавшись 666-й страницы, на которой остановился) и перепечатывает зачем-то текст Библии буква в букву до последнего слова – „Аминь“».
Кроме варианта с 666-й страницей, то есть испуга Анисимова перед кощунством своей затеи, я бы предложил еще одно объяснение, очевидное: Анисимов начинает перепечатывать «буква в букву», осознав полную бессмысленность переложения Библии, потому как более «адаптированной» Книги в мире не существует. И более массовой – тоже.
Запомнить музыку и день…
Геннадий Калашников. Ладонь. Стихи. М.: Советский писатель, 1984
Эта книга требует внимательного и вдумчивого чтения, ибо голос Геннадия Калашникова может показаться негромким на фоне голосов иных молодых поэтов. Обманчива и некоторая традиционность в выборе тем, материала, способная вызвать ощущение чего-то знакомого, уже пережитого.
Большинство стихотворений книги по внешним приметам можно было бы отнести к жанру пейзажной лирики. В них выражено знобящее ощущение красоты, а точнее, уникальности, неповторимости каждого мига жизни природы:
Меж тихо дышащих растений,
с глухих небес сойдя к земле,
дождь мягко встанет на колени.
зашарит пальцами в траве…
Или:
Словно мягкая шуба.
ложится на плечи зима
легкой тяжестью снега
и рыхлой изнанкой пространства…
Однако подобные строки сильны не только присущим Калашникову даром изображать. Автор далек от намерения набросать пейзажную зарисовку, написать своеобразный «поэтический репортаж с лона природы». Здесь другое. Стихи одушевлены обостренным чувством быстротечности времени. «Запомнить музыку и день – он никогда не повторится» – этими строками заканчивается стихотворение «В притихшем парке вдалеке…», и ими же, по существу, можно закончить большинство стихотворений Калашникова. В отличие от импрессионистов, в своем стремлении к достоверности членивших жизнь природы на миги, отдельные состояния, Калашников пытается почувствовать в сиюминутном черты постоянного, вневременного, в зыбком, меняющемся на глазах пейзаже уловить «все эти первобытные приметы», которые, «пройдя века, идут сквозь дни мои».
Очень важно в этом отношении стихотворение «Дерево». Поставленное автором в начало книги, оно начинает одну из главных ее тем:
Вот ствол вознесся и раскинул ветви.
Вглядись, увидишь – это вены рук,
невидимых ладоней ткань живая.
Мы видим часть всего…
И вряд ли нам дано преодолеть
свое земное зренье…
Но рядом мир иной – касается ресниц
и трется о плечо…
И разве не оттуда к нам,
как послание, как дар – дерево…
Но вступить в этот мир «младенческий и праздный» вовсе не просто. Законы его забыты нами «для другой игры». В одном из стихотворений, рисуя быт – тот, который диктует нам наши ежедневные поступки, автор употребляет образы «цепкой темени столичной», «судорог суеты». Жизнь современного горожанина зачастую разъята на множество сфер и сферок: то мы живем насыщенно, полно, а то лишь терпим, изживаем время, как бы перемогаем досадные промежутки между минутами подлинной жизни. Это и рождает тоску по соединению составляющих нашего бытия в нечто цельное, единое, пронизанное ясностью, гармонией. Отсюда то драматическое напряжение, которое ощущается в интонации многих стихотворений книги.
Знаком такой, во многом утраченной цельности и возникает в книге образ живой природы. Вживаясь, вчувствываясь в ее состояния, поэт стремится обрести таким образом гармоническую полноту жизни.
Это, естественно, не значит, что город в стихах Калашникова возникает только в образе «судорог суеты». Отношения с городом у поэта сложнее. Он горожанин и спокойно приемлет это как данность, вот характерное для Калашникова сравнение: «Озеро в травах ленивых лежит, как инструмент в готовальне». Поэт ищет и находит поэзию не только в тех городских приметах, что традиционно используются поэтами:
В июньских Сокольниках
шторка раздвинулась дождевая.
Как хлебом шершавая корка,
теплом отдает мостовая…
Но и в тех реалиях города, от которых мы привычно отводим взгляд, как от вещей весьма прозаических:
И закрывает продавщица
отдел свой бойкий и усталый.
смахнув с бронированной двери,
как муху, пьяницу лгуна…
Все постепенно затихает.
Идут по улицам деревья
в носках из сахарной известки
и в небо смутное глядят…
Задачи, которые ставит перед собой Калашников, предъявляют особые требования к слову. Поэт не стремится специально к яркости своего словаря, к изысканности или нарочитой его грубости. Только к точности. Поспешный набор эпитетов, где один дополняет, объясняет другой, а вместе они создают некий эмоциональный напор, на волне которого читатель должен почувствовать мысль поэта, – этот путь противопоказан Калашникову. Сращением чувства, мысли, со зримым образом в точно найденном слове поэт стремится создать новую, свою реальность, в которой бы явственно ощущалась столь искомая полнота бытия. Каждое точное определение подобно тропинке, проложенной в лесу, в котором мы еще не бывали. Поэзия не описывает, не изображает, считает поэт, она пытается прикоснуться к самой плоти жизни. «Вся суть поэзии – касанье, она не зеркало – ладонь».