Рейх. Воспоминания о немецком плене, 1942–1945 - Георгий Николаевич Сатиров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хрен тебе в глаз.
— Я-а-а. Хаб аух венишь брот[258].
— Хрен тебе в рот.
— Нед ферштее[259].
— Хреном по шее. Вот тогда, может быть, поймешь.
— Я-а. Ишь бин аух арме тойфель[260].
Подходит Педа Либишь.
— Вас ист денн лёс, Фалдин?[261].
— Руссен брот гекляут[262].
— Я, я. Гут, гут… Аба золль никс дем шеф заген. Ди арме лёйте иммер хабен хунгер[263].
Фалдин никому не сказал.
Cogito — ergo sum[264].
Sum ergo cogito[265].
Какая жизнь без мысли, без думы!
Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать[266] (то есть чувствовать, любить).
Мыслить и любить — вот содержание полноценной жизни.
А мысль пленяги взлететь не может: она скована, как сковано тело.
Запереть мыслящего человека, истязать его физически и морально и вдобавок ко всему этому лишить духовной пищи — вот безмерная жестокость. Как тут не вспомнить свирепость мучителей Уголино[267].
Настанет день, и рухнет башня глада.
Тогда берегись, Tedesco Rugieri[268].
Непереносимы муки физического голода. Они превращают человека в бессловесное четвероногое. Шаришь воспаленными глазами, роешься в мусорке, тащишь всякое дерьмо в рот.
А разве духовный голод лучше? Нередко и он клонит долу очи пленяги, жаждущего пищи для ума. Найдешь в альтпапиркорбе[269] обрывок газеты или страничку журнала — и рад им, словно пайкам и лушпайкам. Заберешься куда-нибудь подальше от вахманских глаз и читаешь, пока вокруг не лягут сумеречные тени.
— Литератор!! — злобно говорит Мацукин. — Книгами да совестью питаешься.
— Видать, не все сало вытопили фрицы, в кишках еще осталось. Погоди, скоро выбросишь свои листочки в аборт.
— Без книги подохнешь и с книгой подохнешь. Как ни крутись, браток, а все равно сыграешь в ящик.
— Бог не выдаст, свинья не съест. Авось не подохну.
— Что же, ты средство какое знаешь? Говори, может, и нам поможет.
— Средства не знаю, а поддаваться психозу голода не стану. Печатное слово как раз и помогает мне бороться с ним.
— Вот антимонию развел. Сплошная черная магия.
— Не спасут, браток, и черные книги[270]. Все равно подохнешь с нами.
А я продолжал собирать клочки газет и журналов. Правда, это была геббельсовская печатная брехня, но я научился анатомировать ее и читать между строк. Кроме того, кое-что узнавал от Фрица и Адама, слушавших тайком советское и английское радио. Так постепенно, по кусочкам воссоздавалась правда о положении на фронтах, о внутренней политике фашистской Германии, о фактическом бесправии немцев-рабочих, об изуверском плане Гитлера уничтожить русский народ, о стремлении нацистов построить Neue Europa (Neue Ordnung in Europa)[271] по спартанскому образцу, то есть превратить всех ненемцев в илотов, добывающих материальные блага для нордических спартиатов.
Товарищи стали иногда обращаться с вопросами:
— А что наши, всё отступают или уже остановились?
— А как англичане?
— А где Сталин?
Число вопросов с каждым днем возрастало, беседы делались более частыми и продолжительными. В истерзанных пленяжьих душах, где почти вся интеллектуально-эмоциональная сфера подавлена пищевой доминантой, постепенно пробуждались проблески мысли. Правда, некоторые еще говорили:
— Нет, силен распроклятый немец. Не выдюжить нашим.
Но уже звучали и другие голоса:
— А может, и прав Сталин: победа будет за нами[272].
Многие не удовлетворялись и этой робко высказанной надеждой.
— Врешь, Петро, совсем не то говоришь. Скажи — Сталин прав: победа будет за нами!
Саша Сщенцов[273] возмущен своим напарником по станку Харисом Каримовым.
— Сволочь черножопая. Мало того, что он добровольно чистит немецкий аборт, чуть ли не языком вылизывает стульчаки. Теперь он вкалывает на станке так, что немцев оторопь берет.
— Это верно. Позавчера подошел ко мне Фриц Штайнбрешер: «Чего хочет добиться Каримов своей сверхскорой работой? Скажите ему, чтоб он замедлил темпы». Говорил Каримову. А что толку: он все равно свою линию тянет.
— Ну а что делать мне — напарнику Каримова?
— Как что? Уж не думаешь ли ты равняться на него? Или и тебе мерещится экстрапайка?
— Плевать я хотел на экстрапайку. Но ведь шеф скажет: «Варум-почему? Каримов гут арбай, и ты, дескать, мус гут арбай»[274].
— А ты плюнь и на дике швайн[275], и на черножопого гада.
— Да, тебе хорошо говорить. А как набьют морду да посадят в карцер без баланды и пайки!
— Ну и что ж такого? Не ты первый, не ты последний.
— Хорошо еще, если в карцер, а то, пожалуй, в гештапо за саботаж.
— Погоди, оторву Каримову голову да в немецкий аборт брошу.
— Гляди, какой герой сыскался. Небось скоро сам начнешь втыкать.
— Шалишь, брат. От моей работы немцам накладно будет. Знаешь, где мое рабочее место? Вон, по ту сторону карцера.
Саша Романов показал в сторону пленяжьей уборной. Там наше основное убежище, ферштек, рефушум[276], место для маскировки.
Яркое, но почему-то холодное солнце. После митагсбаланды[277] греемся во дворе. Петро Ткаченко и вся его «комиссионка» заняты поисками пищи.
— Брось, Петро, — говорит Беломар, — двор чисто выметен, ничего не найдешь.
Петро не отвечает. Вдруг из кучи металлических стружек он извлекает нечто. К нему спешит бывший конник по прозвищу Кронштадт.
— Ну что там, Кронштадт?
— Капуста.
— Много ли?
— Эскадрон.
— Хорошая?
— Комсоставская.
Адам смял газету и, мигнув мне, бросил под верстак. Улучив момент, я поднял ее. «Deutsche Allgemeine Zeitung»[278]. После ужина переводил ее ребятам и по-своему комментировал. Неожиданно вошел Самурай. Я не успел спрятать.
— Газета. Кто тавай?
— Нашел в альтпапиркорбе.
— Пошему?
— Курить, раухен.
Оторвал клочок, вытряс пыль из кармана и стал скручивать цигарку.
Водили в энтляузунганштальт. На сей раз почти каждый взял с собой торбочку. Куча мусора оказалась на том же месте. Как обычно, набросились на нее. Осторотенко посчастливилось выудить кость. Другой бы утаил от товарищей, а этот просиял и стал размахивать ею над головой.
— Ребята, гляди: мясо нашел!
Кинулись к Остротенко[279], чтобы вырвать из рук лакомый кусок, но счастливчик вовремя отбежал в сторону. Обласкав добычу нежным взглядом, он начал глодать ее на зависть всем.
— Как вкусно, хлопцы! Эх, давно я мясного духа не чуял.
Удачливее всех Вареник: он нашел большую банку, набитую каким-то густым жиром.
— Добрый жир, хлопчики. Теперь заживу.
И я запустил руку в кучу и вытащил толстенную книгу большого формата. Это комплект журнала «Die Woche»[280] за 1885 год. Теперь надолго хватит чтива.
Сунул книгу в Плаксунову торбу. Там килограмма 4 лушпаек. Плаксун рад, как ребенок конфетке.
— Вместе будем