Время смерти - Добрица Чосич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Адъютант Спасич ввел его в хорошо натопленную комнату на третьем этаже с окнами, выходившими на Рудник и Вуян; он приказал не беспокоить его до завтрашнего утра — ни о чем не докладывать и никого не пускать, к телефону приглашать только на вызов воеводы Путника. Солдаты принесли в комнату железную походную кровать, вязанку буковых дров. Драгутин — корзину яблок. Он снял сапоги, прошелся по просторной комнате, съел яблоко, лег на кровать и уставился в потолок: что может, на что осмелится сейчас генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек, после того как Первая армия с колубарского водораздела спустилась к подножию гор? Если он надеется только на силу, он, вероятнее всего, поступит так, как предвидел воевода Путник. Но если этот Потиорек, помимо семи корпусов, обладает и девятью стратегическими идеями, он может и не нанести того удара, которого его противник более всего боится. В истории не много великих сражений было выиграно лишь благодаря логическим решениям полководца. Он, Мишич, давно убедился, что на войне унтер-офицеры и солдаты мыслят куда более логично. И побеждал тот полководец, который чувствовал и видел именно то, чего не принимал в расчет логично мысливший и логично действовавший противник.
Размышляя о полководце, который воюет не так, как бы он на его месте воевал против сербской армии, но который его побеждает и одолевает, он старался понять этого своего противника. Он хотел бы знать, где тот родился, кто его мать, любит ли его жена, есть ли у него дети. Если у него есть дети, если его любит жена, зачем же он тогда убивает сербских женщин и детей? Человек, у которого была мягкая и нежная мать, чье детство прошло возле ласковой бабушки и справедливого деда, даже на войне, в чужой стране не может убивать невинных и порабощенных. Но так ли это?
Он вспомнил какого-то австрийского генерала, которого видел однажды на военных маневрах в Линце, когда, будучи еще капитаном, в качестве представителя сербского Генерального штаба присутствовал на боевых стрельбах офицерского училища. Наверное, генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек не похож на того генерала, который говорил желудком, фыркал на каждое слово других, словно запретив себе до конца дней своих улыбку. Был он лощеный, сверкающий, украшенный множеством орденов, с бакенбардами и бородой, как у Франца Иосифа. Адъютант то и дело подавал ему свежие носовые платки, и в течение первой половины дня, проведенной в поле, дважды менял его белые перчатки. Нет, нет. Такой человек не может быть командующим Балканской армией Австро-Венгерской империи. А почему, собственно, не может? Кто вообще знает, каким может быть человек, повелевающий армиями и обладающий правом отдавать на войне любой приказ? Вукашин Катич, когда они прощались, и за ним, Мишичем, перед его женой и ребенком отрицал право единоличного командования во имя отечества и свободы. Что с этим несчастным Иваном? Надо завтра спросить у командира дивизии. И осведомиться о своих собственных сыновьях Радоване и Александре. Надо бы написать пару слов Луизе. О чем? Только с матерью мог бы он сегодня говорить. Только с нею. Присел бы возле очага, заглянул ей в голубые влажные глаза: что мне делать? Потянувшись всем телом, он зажмурился.
Как бы он поступил на месте Потиорека сегодня, завтра? Преследовал бы без раздумий Первую сербскую армию; гнал без отдыха к Чачаку и западному Поморавью. И сербский фронт распался бы за несколько дней. Именно так предсказывал воевода Путник, возражая против отступления с Сувоборского гребня.
Он услышал свой собственный вздох и испугался, как бы кто другой его не услышал, закашлялся, встал с кровати и, закурив, принялся вышагивать по огромной пустой комнате. Он слышал шум и женские крики у входа, но не захотел узнать, что случилось.
Если они с воеводой Путником видят только благоприятные для противника стратегические возможности, то почему бы их не видеть и самому фельдцегмейстеру Оскару Потиореку? Как он, Живоин Мишич, вообще смеет считать, что генерал, который в течение двух месяцев выигрывает все сражения, — бесталанный военачальник? Как он, Живоин Мишич, в подобной обстановке может не прислушиваться к мнению воеводы Путника, полководца, который в трех войнах ни разу не ошибся настолько, чтобы противник сумел поймать его или использовать его ошибку? Того самого Путника, который всегда не верит, что при движении к цели существует только один вариант. Путника, который даже самый простой вывод способен тщательно обдумывать и из самой запутанной ситуации умеет найти выход. Того человека, который, сколько бы ни работал, всегда имеет избыток времени. Как же он посмел, будучи самым слабым, воспротивиться разом и Путнику, и Потиореку? Лишь однажды, возможно, всего лишь однажды в жизни, солдат может пойти и против своего командира, и против неприятеля, вступив в тот бой, который всегда проигрывают, выигрывают же только один-единственный раз. И именно на Сувоборе не сумел он избежать этого искушения?
У него болела голова, стучало в висках. Отбросив сигарету, он растоптал ее, точно ядовитую змею. Потом подошел к окну: в тумане скрылись Рудник и Вуян; издали, с позиций Третьей армии, доносилась редкая, отрывистая орудийная перестрелка; на западе, где была его армия, царила тишина. До каких пор? Дорога на Чачак забита беженцами. Он прислонился лбом к холодному оконному стеклу.
Проблемы прогресса, свободы, справедливости во имя блага народа решают государственные деятели; страны и города могут отстоять или покорять только военачальники. Судьбу народа, вопрос о его существовании не решают ни те, ни другие. Нет. Иная сила здесь определяет. Нечто, находящееся за видимыми факторами. Стоящее выше всякой поддающейся измерению силы. Прочнее любого материала. Значительнее логики и цифр. Древнее воли к победе. Глубже ненависти. Нечто, с чем человек и народ выживают и продолжают жить даже тогда, когда миром овладевает время смерти. Этим, единственно этим можно противостоять Потиореку, а потом отбросить его за Дрину. Когда он, Мишич, попытался растолковать свои соображения воеводе Путнику, тот был непоколебим, убежденный в своем; когда он что-то высказывал своим подчиненным, только подхалимы и люди легкомысленные признавали его правоту.
— Господин генерал, Верховное командование сообщает, что в военных мастерских Крагуеваца идет подгонка снарядов под калибр наших орудий. Гильзу урезают на два миллиметра и опять закупоривают. Самое позднее послезавтра начнут поступать снаряды. Самое позднее послезавтра. Получим несколько тысяч, господин генерал.
— Наконец-то. Слава богу. Спасибо вам, Хаджич. Какие чрезвычайные новости вы еще хотите мне сообщить?
— Комиты разрушили мост на Вардаре и прервали железнодорожное сообщение у Джевджелии.
— Это обычные и нормальные явления. Ладно, полковник. Подождите! — Хаджич остановился у двери, озаренное радостью, его мясистое, отекшее лицо с темными кругами под глазами было сейчас непривычно приветливым и добродушным, незнакомым Мишичу. Может быть, он несправедливо судит об этом человеке?
— Вы что-то хотели сказать, господин генерал?
— Вы не возражаете, если мы соберем командиров дивизий на совещание?
— Мне кажется, это необходимо, господин генерал.
— Если вы тоже так считаете, то примите меры, чтобы послезавтра к вечеру начальники дивизий были здесь.
3Когда эскадрон спустился в Таково и получил приказ отдохнуть, подкрепиться и избавиться от вшей, Адам Кагич сунул деньги своему приятелю Урошу Бабовичу, чтобы тот напоил и накормил его одра, как Адам окрестил коня, которого получил после исчезновения Драгана и Своих мытарств на занятой противником территории; а сам, взяв половину выданных на двоих галет и несколько сваренных вкрутую яиц — ему была противна всякая еда в грязных бедняцких хибарах, — забрался в хлев, устроившись в яслях между коровами, и, закутавшись попоной, зарывшись в сено, спал, подремывал, страдал.
Он, вероятно, был сейчас единственным солдатом Первой армии, огорченным и раздосадованным ее отступлением с Сувобора и Раяца. Если мы ничего не могли сделать врагу, когда сидели над ним и били его в голову, то теперь, когда мы у него под пятками, начисто пропадем; он нас, как зайцев, погонит теперь вдоль Моравы. Сотрут Сербию с лица земли до рождества. Окажется Драган в плену, угонят его к германцам. И станет на нем ездить какой-нибудь пузатый швабский боров. Нет, не будет он на нем ездить, не будет. Не позволит он ему себя обуздать. Станут пахать на нем, возить дрова и навоз. Будет мыкаться по швабскому захолустью, пока зубы целы, а потом его подкормят и отведут на бойню. Они ведь и конину едят. Пустят его на колбасу и сожрут. Лучше б ему погибнуть. В атаке кавалерийского полка погибнуть. Но самое-то ужасное, что в Сербии ему уже не погибнуть. Мы удираем от пехоты, от нескольких снарядов, коннице нет надобности нас атаковать. Нет. Дома Драган уже не сможет погибнуть. Разве что когда с Сербией будет покончено и австрияки погонят его на русский фронт. Там, в боях против русских, можно по-людски погибнуть. В атаке, от казаков. Хоть бы ему смерть принять от руки настоящего человека, который понимает, что такое конь, и умеет с ним обращаться. Только чтоб не пахал он землю для швабов, не таскал у них дрова да навоз. Не будет. Небось, как попался он им, как увидали они его, пришлось сразу же доставить в штаб дивизии. И теперь на нем красуется не иначе командир дивизии, какой-нибудь генерал. Если сумел оседлать. Как же, оседлаешь его. В казарме, когда он действительную проходил, и за четыре месяца войны ни одному сербскому офицеру — а пробовало их не меньше трех десятков — и ста шагов не удавалось на нем сделать в седле. Не помогали ни ловкость, ни палки. Не давался конь, такой уж он уродился, некому, кроме Адама, на нем ездить.