Дублинцы (сборник) - Джеймс Джойс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эпифании
Как многое, что связано с Джеймсом Джойсом, его «Эпифании» имеют заметно мифологизированную репутацию. Они очень редко печатаются, очень мало читаются, но у них красивое непонятное название, за которым легко рисуется нечто таинственное, возможно, даже мистическое. То, что о них общеизвестно, дает о них туманное представление: это как будто некий особый жанр прозы, изобретенный юным Джойсом специально для передачи каких-то духовных событий весьма неясного свойства, случающихся при встрече художника с действительностью. Литература о Джойсе большею частью тоже оставляет эпифании в загадочном ореоле: обычно она следует за их характеристиками у самого автора, скупыми, странно звучащими и способными лишь укрепить такой ореол.
На мой взгляд, однако, предмет проще; или, точней сказать, у него совершенно простая суть, на которую лишь накладываются некоторые усложняющие моменты. Суть в том, что все эпифании – это небольшие образчики довольно простого письма, и появление их на свет имеет столь же простую первопричину: то обстоятельство, что всякий писатель сперва должен учиться писать, должен расписывать себя. С этой работой каждый справляется по-своему: делают заготовки, наброски, зарисовки, придумывают разные упражнения, запасают слова, фразы, образы… Как правило, подобные подготовительные труды остаются в записных книжках начинающего художника – им не придают самостоятельной ценности. Но с Джойсом, однако, это не так. Его никогда нельзя было обвинить в недооценке своего таланта и достижений – и то, что иной художник-в-юности считал бы простою пробой пера, у него подается как «эпифании на зеленых овальных листах, глубочайше глубокие, копии разослать в случае кончины [автора] во все великие библиотеки, включая Александрийскую». Впрочем, этот иронический отзыв – его же собственный, через дюжину лет, в «Улиссе»: художник всегда сохранял и способность трезвой самоиронии.
Итак, эпифании – наброски или мини-этюды в прозе, которые Джойс создавал в свой начальный период, приблизительно в 1900–1903 гг., до того как перешел к сочинению «настоящей», сюжетной прозы. Главные же особенности, определившие их судьбу, заключаются не столько в них самих, сколько в том значении и том толковании, какие им придавал автор. Это толкование эпифаний – первое практическое следствие ключевого внутреннего события юности Джойса, которое можно кратко охарактеризовать как смену приоритетов, верховных ценностей, когда он отверг религию и на высшее место в своем мире возвел искусство (подробнее об этом событии см. в: С. С. Хоружий. «Улисс» в русском зеркале. М., 1994; ниже эта книга будет упоминаться как «Зеркало»). При этом перевороте «иезуитский ум» Джойса стал тут же использовать религиозный дискурс как основу для эстетического дискурса. Богословские понятия и идеи начали у него наполняться эстетическим содержанием, и «эпифания» – один из важных примеров этой модуляции. Джойс не оригинален в ней: подобная модуляция типична для европейского символизма и декаданса, начиная, по крайней мере, с Бодлера. В частности, в романе «Огонь» Г. Д’Аннунцио первая часть именуется «Эпифания огня», и высказывалась гипотеза, что термин пришел к Джойсу именно от Д’Аннунцио (известно, что он читал «Огонь» в 1900 г.).
В христианском богословии эпифания (греч. проявление, манифестация) – Богоявление, зримое проявление Божественного в тварном мире, совершившееся, по Евангелию, в событии Крещения Христа в Иордане, а по традиции Западной Церкви, также и в событии Рождества, в явлении Христа волхвам. О своем (пере)толковании понятия Джойс говорит бегло несколько раз, и однажды, в «Герое Стивене», дает даже некое подобие дефиниции: «Под эпифанией он понимал моментальное духовное проявление, возможно, в резкой вульгарности речи или жеста, возможно, в ярко отпечатлевшемся движении самого ума. Он считал, что долг литератора – фиксировать такие эпифании со всем тщанием, поскольку они – самые ускользающие, самые тонкие моменты». Далее, в довольно пространном рассуждении, это новое понятие включается в схоластическую эстетику, которую увлеченно развивал тогда Джойс, отправляясь от определения прекрасного у Фомы Аквината. Но эти его построения плохо отвечали действительным мотивам и принципам его искусства, даже и раннего. Сегодня они представляют интерес лишь как факт биографии художника и едва ли помогают нашему пониманию эпифаний. Не очень продвигает к этому пониманию и черта, особо подчеркиваемая Джойсом: эпифании не сочиняются, а только фиксируются художником. Здесь, в этой их «невыдуманности», ему виделся принципиальный момент, в котором и заключается их ценность, их истинность.
Сомнительная, однако, позиция! Когда фиксируются «движения самого ума», содержания сознания – как и чем отличается «сочиненное» от «реального»? И то и другое – в одной голове, меж ними заведомо не провести грани. А когда фиксируется внешнее событие, то для выявления его духовной, эстетической ценности, для превращения его в художественный феномен разве не требуется творческое участие преображающего ума художника, который нечто отбрасывает как шелуху в сыром эмпирическом явлении, а нечто вносит в него? Разумеется же, эстетический феномен – не «сочиненное» и не «эмпирическое», а третье, в котором безнадежно и незачем пытаться отделить второе от первого. – В итоге Джойсова «теория эпифаний», его собственное их видение, не могут сегодня служить для нас надежной опорой. Но, быть может, тут не так и нужна целая теория? Мы, во всяком случае, без нее обойдемся. Из всех построений Джойса мы обратим внимание на одно лишь простое указание, заключенное в его дефиниции: все эпифании разделяются на два класса, в одном из которых – описания «движений ума», то бишь мыслей, образов, сцен, проходящих в сознании, тогда как в другом – описания событий жизни. Это указание вполне ложится на материал; при этом мы видим, что большую часть «умственных» эпифаний составляют сны, а эпифании «жизненные», в соответствии с особой сосредоточенностью Джойса-художника на речи и слове, представляют собою в основном краткие диалоги; но иногда также и выразительные «жесты»; Р. Шоулз и P. M. Кейн, подготовившие базовое издание эпифаний, называют эпифании этого класса «драматическими». Стоит также иметь в виду стихи Джойса, писавшиеся в тот же период, что эпифании, и вошедшие затем в сборник «Камерная музыка»[144]. В крупном, они решали ту же задачу: как говорит «Герой Стивен», «в стихах он [Стивен, но равно и его автор] старался схватить свои самые ускользающие настроения»; и поучительно проследить, для каких именно настроений художнику-в-юности оказывается адекватна поэтическая или прозаическая форма выражения.
Свой взгляд на эпифании выразили также два человека, ближайше связанных с Джойсом в пору их создания: его брат Станислав, Станни, в книге «Сторож брату моему» (ставшей одним из главных источников для изучения биографии классика) и его знаменитый друг-враг Оливер Сент-Джон Гогарти (ставший главным отрицательным героем «Улисса»). По воспоминаниям Станни, «эти заметки были сначала ироническими наблюдениями оговорок, малых оплошностей, невольных жестов… в которых люди выдавали именно то, что они больше всего старались скрыть»[145]. Как он полагает, в эпифаниях отразился глубокий интерес Джойса к бессознательному. Что же до Гогарти, его отзыв относится ко времени, когда «Улисс» давно уже вышел и сам он стал всемирно известен в качестве Быка Маллигана, грубого интригана и предателя. Излишне говорить, что это наложило свой отпечаток на его суждение. Тем не менее это суждение не столь далеко от Станни: он также видит в эпифаниях, прежде всего, словечки и черточки, подслушанные и подсмотренные у окружающих. Он лишь рисует собирание материала художником в самом утрированном, иронически-пренебрежительном стиле: «Я пытаюсь припомнить… какие же „народные выражения“ Джойс насобирал от меня или от Эллвуда… Кто из нас одарил его „Эпифанией“ и заставил спешить в сортир, чтобы ее записать?… Любая секретность портит искренние отношения. Я не возражаю, если меня записывают, но быть против своей воли героем его „Эпифаний“ – это раздражает»[146].
Поистине, нет пророка в своем отечестве: оба отзыва вовсе не стремятся понять обсуждаемое явление в его литературном существе, в его значении для творчества Джеймса Джойса. Но они и не совсем невпопад, они что-то отразили из этого существа эпифаний. Художник, мы помним, эпифанию не сочиняет, а лишь фиксирует; однако для этого он должен ее увидеть, и это – особое искусство. Надо уметь подождать, понаблюдать, если хотите, действительно, подсмотреть – чтобы схватить тот миг, когда вдруг вырвется, проглянет сама душа, сама сокровенная суть. Суть чего? А чего угодно, способно к эпифании всё: уличная перебранка, клубок мыслей в сознании, любое явление и любой предмет – Стивен в «Герое Стивене» разъясняет идею эпифании на примере уличных часов. Не менее важный вопрос – а что есть эта суть? Для религиозного взгляда это – «божественное начало», кроющееся в вещах и явлениях. Для фрейдиста мир вещей безразличен, а в явлениях человеческого поведения кроется движущее ими бессознательное. Первый взгляд художник отверг, и Станни склонен считать, что он принял второй. Но это не так – оба полюса были не для него. Мир Джойса своеобычней, и мы сейчас не станем описывать его, отослав читателя к нашему «Зеркалу». Укажем лишь, что позиция художника заведомо не сводится к чистому эстетизму: то, что вдруг прорывается наружу и манифестирует себя в эпифании, не есть для него одна только художественная выразительность феномена.