Влас Дорошевич. Судьба фельетониста - Семен Букчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И уходит, оставляя впечатление с удовольствием проведенного получаса.
Вот что такое газета.<…>
Вы сидите у себя дома.
К вам приходит человек, для которого не существует расстояний<…>
Он говорит вам:
— Бросьте на минутку заниматься своей жизнью. Займемся чужой. Жизнью всего мира.
Он берет вас за руку и ведет туда:
— Где сейчас интересно.
Война, парламент, празднества, катастрофа, уголовный процесс, театр, ученое заседание.
— Там-то происходит то-то!<…>
И вы сами присутствуете, видите, как где что происходит.
И, полчаса поживши мировою жизнью, остаетесь полный мыслей, волнений и чувств.
Вот что такое газета»[927].
И никаких громких фраз о гражданской позиции, о воспитательных задачах прессы. Зато есть очень важные слова о мыслях, волнениях, чувствах читателя, о том, что газета делает его сопричастным к разнообразным явлениям жизни, почти очевидцем даже далеких событий. Через такой подход, такой контакт с читателем мыслятся ему и гражданственность и воспитательность газетного слова. Вполне зримая нить тянется от юношеского манифеста в «Волне» о своей литературной «внекорпоративности» и предпочтении здравого смысла к заявлению, что «Русское слово» «это газета здравого русского смысла» и потому «не знает» ни «фильств», ни «фобств». А «газета здравого смысла неизбежно должна быть газетой прогрессивной» и практичной, потому что «там, где речь идет о бытии народа, быть практичным — долг». Это не просто красивый силлогизм. За этими словами, безусловно, и опыт, вынесенный из первой революции. Но еще за несколько лет до того, в марте 1902 года, он пишет Сытину из Парижа, что видит главнейшую цель «Русского слова» в том, чтобы «распространять идеи здравые, хорошие, чуждые революционных крайностей и излишеств, но и чуждые всему темному, мрачному»[928]. «Русское слово» не сразу избавилось от наследия времен, когда, по словам Дорошевича, с помощью «плохой газеты с хорошим названием» предпринималась попытка «провести» в «широкие народные массы» черносотенные идеи. В мае 1903 года в посланном из Италии большом «инструктивном» письме заведующему редакцией Н. В. Туркину он с явным неудовольствием отмечает, что «квасные патриотические статьи, которые нет-нет да и мелькнут у нас, вредят нам во многом и ни к чему не служат. К ним так принюхались, что их аромат не замечают. В случае беды — они ни в какой счет не идут. Ни от чего не спасают, ничего не извиняют. Это ребячество, которое за глупостью пора бросить». Там же он сформулировал и суть патриотической позиции «Русского слова»: «Нельзя не любить России. О стране, которая дала миру Пушкина и Толстого, смешно, глупо или грешно говорить иначе как с достоинством. Но это не должно переходить в квас и тон „Московского листка“. Пусть мерилом всякой такой статьи будет вам:
— А напечатали бы это в Московском листке»?
Что же касается принципиальности газеты, меры ее критичности и взаимоотношений с властью, то здесь единственной «страшной опасностью» представлялось закрытие: «Она нам не грозит. Закрытие розницы — к нему, конечно, не надо стремиться, но его не надо и бояться до ужаса. Закрытие розницы выкупается успехами подписки, поднятием интереса к газете и даже уважения:
— Ого! Какие они!»
Поэтому «если фельетон по содержанию своему не заключает в себе опасности гибели газеты, он должен быть напечатан». Он не мог не помнить о судьбе «России» и потому сохранение газеты было для него не менее важным делом, чем ее облик.
Письма Дорошевича начала 1900-х годов из-за границы Сытину, Благову, Туркину — это почти сплошной инструктаж как вести газету в идейном плане и что предпринимать практически для достижения успеха. Даются распоряжения даже насчет того, какие корреспонденции набирать корпусом, а какие — петитом. Первый — для того, что «поважнее», второй — «более обывательщина». Нужно «выбирать, конечно, что имеет и не имеет интерес мало-мальски значительный». Естественно, «сенсационное слово» должно быть выделено. Он предупреждает, что нельзя делать газету зависимой от рекламодателей: «Были башки, предлагавшие мне кредит, министры, предлагавшие мне получки, — и вот я стану сотрудничать в газете, которая печатает рекламу о школе кройки за объявление в 23 руб. 50 коп.! Об этом, конечно, не может быть не только речи, но и мысли». Дело не в цене, не в объявлениях «в 5 р. 50 коп. или 3 500 000 руб.». Суть в принципе: «Независимость от чего бы то ни было, от денег в том числе — моя сила. Единственная. И я не Самсон, чтобы мои волосы остригла конторская Далила, кстати, отдающая квитанцию за принятое объявление».
Независимость… Его личная, журналистская, профессиональная независимость. Предмет его особой заботы в течение всей жизни. Он как будто и достиг ее. Но если его судьба связана с судьбой газеты, то здесь проблема, несомненно, усложняется, о чем он, конечно же, знает и в чем ему еще придется убедиться не раз.
Издателю и его зятю, как людям неискушенным в газетном деле, он не склонен чересчур доверять, о чем совершенно открыто пишет тому же Никандру Васильевичу Туркину, опытному журналисту, на назначении которого заведующим редакцией (для подстраховки неопытного Благова) сам же настоял: «Иван Дмитриевич и Федор Иванович, по непривычке к газетному делу, в редакции чувствуют себя так же, как чувствовал бы себя на электрической станции человек, знающий об электричестве только одно:
— Ток может убить»[929].
Сытину он прямо напоминал: «Мы условились, что Вы не будете вмешиваться в газету». И одновременно заряжал его своим оптимизмом: «Уж очень у меня велика охота писать, работать, и очень я верю в „Русское слово“. Мы будем иметь успех, мы его добьемся. Я чувствую это, я верю в это. Ради Самого Бога, не разбейте во мне этого чувства. Тогда не выйдет ничего. Исполняйте мои указания по редакции в точности и печатайте мои статьи и фельетоны немедленно по получении. Кроме, конечно, воскресных фельетонов. Задержки не будет»[930]. Не один мемуарист, упоминая о Дорошевиче как фактическом редакторе «Русского слова», говорит о его буквально диктаторском поведении. Темпераментный Дон Аминадо вспоминал уже в эмиграции о редакционной атмосфере: «Царит, управляет, всех и вся под себя гнет, орет и мордует Влас Дорошевич. Шестидесятник он никакой, но редактор и журналист Богом отмеченный»[931]. Это, впрочем, впечатления более позднего времени. Но и тогда, когда обновление «Русского слова» еще только начиналось, у Дорошевича были вполне определенные представления, как должны осуществляться внутриредакционная власть и дисциплина, о чем он с абсолютной откровенностью поведал тому же Туркину: «Я не терплю выражения „ежовые рукавицы“. Но даже в самом республиканском государстве министры, раз они поставлены, должны держать дело твердой рукой. Дело требует, чтобы его держали твердо». Он чувствует себя «поставленным на дело» и соответственно ведет его, хотя и объясняет: «Я не Людовик и не говорю: „Государство — это я“. Но я сросся, слился с редакцией так, что каждая ее боль — моя боль». С издателем функции как будто разделены и все обговорено насчет того, кто и как руководит газетой, но купеческие привычки Сытина будят подозрения во время заграничных вояжей. И потому оставленному «на хозяйстве» Туркину внушается: «Ни на секунду ни Сытину, ни кому другому Вы не должны давать наступить на ногу ни в тоне, ни лично <…> При малейшей попытке вмешаться, напоминайте:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});