Святость и святые в русской духовной культуре. Том 1. - Владимир Топоров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако и эта «метатекстовая» перволичность, вводимая составителем текста и характеризующая Нестора уже не как человека, но как писателя, в конечном счете также не безразлична для понимания этой фигуры и для определения значения ЖФ как источника сведений о Несторе, которые могут быть присоединены к тому, что известно о нем из других старых источников (в частности, из Киево- Печерского патерика, см. Бугославский 1914, № 3, 181 и сл.) и по результатам их обработки в многочисленных научных исследованиях более чем за два века [555].
8. ПРИЗВАНИЕ
Но главное в ЖФ, конечно, сам Феодосий, конкретнее — его труженический подвиг, по которому была опознана его святость, и призвание, без которого этот подвиг не мог бы быть совершен. Пространство, время, личностно–персонажное заполнение текста в этом контексте «главного» только рамки (или условия), в пределах которых обнаруживаются эти ведущие характеристики Феодосия. Разумеется, однако, нельзя упускать из виду легкую «заражаемость» (проницаемость) основных структур текста в памятниках подобных ЖФ. Святая личность так или иначе освящает место и время, вмещающие в себя святое деяние. Свет святости падает и на сподвижников святого человека, посвятивших себя, как и он, служению Богу, и на его учеников, подражающих подвигу учителя. Таким образом создается особая среда (или материя) святости, и к ней причастны и пространство, и время, и люди. Поэтому нет ничего неожиданного и случайного в том, что выше при анализе разных рамочных структур каждую из них не всегда легко было отделить от темы святого деяния. Особенно это относится к пространственной структуре, которая «реально» дополнительно семантизируется в свете развертывающихся этих тем — призвания и труженичества (принципиальный синтетизм пространства в таких мифопоэтических текстах приводит к той ситуации, когда пространство перерастает свою исходную рамочную роль и претендует на более высокий статус — отражать самую суть «разыгрываемой» в тексте темы). Отсюда объясняется и то, что анализ пространственной структуры ЖФ по необходимости вызывал многое, что в не меньшей степени относится к двум названным главным темам.
Призвание и труженический подвиг, образующие в тексте последовательность двух тем, могут быть поняты как возможность и ее осуществление; данное от Бога, его изволением возникшее в человеке, и достигнутое человеком как свободный отзыв на божественное изволение, на предоставленную возможность. В этом смысле призвание и подвиг, глубинно связанные друг с другом, обнаруживают и различия между собой, известную дистанцированность. В ЖФ особенно любопытны поэтому те части текста (детство, отрочество, юность Феодосия), в которых «сводятся» эти две темы и показывается, как призвание ведет к его осуществлению в подвиге и как подвиг укоренен в призвании.
а. Опознание. Первые шаги.
Как уже говорилось выше, призвание Феодосия было опознано благодаря духовному опыту и проницательности священника («серьдечьныма очима прозьря» [27б]), к которому младенца, принесли на восьмой день после его рождения и который понял это призвание как намерение «измлада Богу датися», что и было зафиксировано в имени новорожденного [556]. Подобные эпизоды не так редки в житийной литературе и, несомненно, в ряде ситуаций выступают как клише (ср. сходное начало в описании жизни св. Евфимия, палестинского святого VI века). Установить, в каких случаях это, действительно, клише, а в каких речь идет об отражении подлинного события, не всегда просто. Из этих трудностей, однако, не следует, что нужно помнить только о литературном происхождении этого кочующего мотива. Совершенно очевидно, что прежде чем явление оформилось как текстовое клише, оно было живым, более того, клиширование, конечно, использовалось и в тех случаях, когда соответствующий мотив отражал некую внетекстовую («жизненную») реальность. Опознание предназначенности (предначертанности) к духовному подвигу уже у ребенка и даже младенца хорошо известно в ряде традиций, особенно в культурах шаманского типа. Есть основания, видимо, даже строить определенные предположения о том, что и по каким признакам может быть опознано. Скорее всего, вероятно, фиксировалось и осознавалось то, что имело свои корни в психических особенностях, прежде всего — в отклонениях от стандартных, нейтральных, «холодных» (спокойных, от природы сбалансированных) типов. Детали психического облика Феодосия в юности и зрелости, сообщаемые в дальнейшем в ЖФ, делают весьма вероятным, что уже в младенческом возрасте некоторые приметы этого типа находили отражение. Но, как бы то ни было, говорить и думать можно было до поры только о возможностях, о предрасположенности.
Уже мальчиком Феодосий обнаружил в своих интересах, пристрастиях и занятиях то удивительное единство, ту концентрированную направленность духовных устремлений, которые все в большей и большей степени раскрывали его дар — формы и содержание этого дара. Этим даром, говоря в общем, была любовь к Богу, как бы предуказанная свыше и обозначенная самим именем — Феодосий. Органичность этого душевного устремления, его, так сказать, параллельность физическому развитию подчеркивается уже в самом начале ЖФ: «Растый убо теломь и душею влекомъ на любовь Божию» (27г). Сразу же после этого сообщается о том, в чем проявлялась эта любовь:
[…] и хожааше по вся дьни въ церкъвь Божию, послушая божественыхъ книгъ съ всемь въниманиемъ. Еще же и къ детьмъ играющимъ не приближашеся, якоже обычай есть унымъ, но и гнушашеся играмъ ихъ. Одежа же его бе худа и сплатана. О семь же многашьды родителема его нудящема и облещися в одежю чисту и на игры съ детьми изити. Онъ же о семь не послушааше ею, но паче изволи быти яко единъ от убогыхъ. Къ симъ же и датися веля на учение божественыхъ книгъ единому от учитель; якоже и створи. И въскоре извыче вся граматикия, и яко всемъ чюдитися о премудрости и разуме детища и о скоремь его учении. Покорение же его и повиновение къто исповесть, еже сътяжа въ учении своемь не токмо же къ учителю своему, но и къ всемъ учащимъся с ним? (27г–28а).
Итак, церковь и божественные книги, отказ от игр, одежда, как у убогого, учение грамоте, покорность и повиновение, позже обозначаемые Нестором как «съмерение», — вот в чем находила на первых порах свое воплощение эта любовь Феодосия к Богу, вот какие пути избирала себе по началу его богоотданность. В этом перечне одно отражает знакомство составителя ЖФ с агиографической традицией (напр, хождение в церковь и гнушание играми со сверстниками, как в житии св. Антония, ср. Шахматов 1896; Абрамович 1898:243–246) и поэтому поневоле воспринимается как общее место, другое, напротив, привлекает к себе внимание именно «необщим», индивидуализированным, особым. В последнем случае речь не идет, конечно, ни о чем–то очень редком, ни тем более об уникальном. Важнее другое — сама связь некоторых особенностей и черт с характером Феодосия, как он рисуется на всем протяжении его жития, их органическая укорененность в его личности, «присущность» их именно тому типу святости, который суждено было явить фигурой Феодосия. Особо выделяли в этой связи (Федотов 1959:37–39) желание мальчика «датися… на учение божественыхъ книгь» и его отношение к одежде — то, что он с детства возлюбил «худость риз» и пронес это пристрастие через всю свою жизнь.
b. Тяга к просвещению
Эти две особенности Феодосия, отражающие, хотя и с разных сторон, и его дар и любовь к Богу, на поверхностный взгляд могут показаться не заслуживающими слишком большого внимания. Первое — послушание «божественыхъ книгь съ всемь въниманиемь» — может показаться слишком общим и потому мало информативным, второе — слишком специальным, частным, случайным, чуть ли не причудой. Нужно глубоко вникнуть в целое, стоящее за тем и другим, и/или пережить это как свой собственный духовный опыт, чтобы понять тайный нерв того и другого, почувствовать, что «общее» было воспринято как единственное и глубочайшим образом индивидуальное, личное, как прорыв к никому и никогда (именно так и должно было восприниматься это неофитом) не ведомым духовным глубинам, осознать, что «частное» («случайное», причуда) включено здесь в такую мощную и целостную духовную конструкцию, в которой «внешнее» и «внутреннее», поверхностное и глубинное, форма и смысл, явление и суть соединяются друг с другом не просто живо и непосредственно, но с той последней необходимостью, которая открывается в озарении.
Любовь к книге, к науке, к знанию как сфере культуры — нередкость в агиографической литературе, и образы Иоанна Златоуста и Евфимия, особенно показательные в этом отношении, были достаточно знакомы древнерусскому книжнику. В книжной традиции, богата насыщенной культурой этого типа, устойчивой и длительной, обращение к книге не вызывает удивления. Обычно оно совершается естественно, подготавливается окружением и чаще всего не связано с личным подвигом и даже с прорывом к новой духовной глубине. В этих условиях скорее аскетический отказ от культуры предполагает подвиг, и на Руси помнили и об Антонии Великом, столь отличном в этом отношении от святых «книголюбов». Но для мальчика Феодосия, появившегося на свет, когда христианство на Руси не насчитывало еще и полувека, в маленьком Васильеве или отдаленном провинциальном Курске обращение к божественным книгам и к «граматикии» по собственной воле, само возникновение сильного желания к духовному просвещению должно рассматриваться как подвиг и, может быть, как первый в жизни Феодосия пример выбора труженического пути, следования «трудному» и соответственно отказа от «легкого», предполагающих то «трезвящее» духовное самоограничение, которое станет позже одной из основных частей типа святости, явленного Феодосием.