У Германтов - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не мог сразу сказать герцогу, зачем я пришел. Дело в том, что к герцогине, которая часто принимала визитеров до обеда, явились ее родственницы или приятельницы, в частности, принцесса Силистрийская и герцогиня де Монроз, но, так как герцогиня не показывалась, они зашли на минутку к герцогу. Пришедшая раньше других принцесса Силистрийская, просто одетая, сухопарая, с приветливым выражением лица, держала в руке тросточку. Я подумал, что она ушиблась или больна. Но вскоре я убедился, что она прекрасно себя чувствует. Она с грустью заговорила о двоюродном брате герцога – не со стороны Германтов, а по линии другого, если только это возможно, еще более славного рода, – о том, что в состоянии его здоровья, за последнее время сильно пошатнувшегося, наступило резкое ухудшение. Было ясно, что герцогу, жалевшему своего двоюродного брата и все повторявшему: «Бедный Мама! Славный он малый», хотелось верить в благополучный исход. Дело в том, что обед, на который собирался герцог, обещал быть приятным, на званом вечере у принцессы Германтской, по его расчету, не должно было быть скучно, а главное – его привлекал начинавшийся в час ночи роскошный ужин и костюмированный бал, для которого ему уже был приготовлен костюм Людовика XI,[556] а герцогине – Изабеллы Баварской.[557] И герцог не желал отравлять эти развлечения мыслью о тяжелом недуге милейшего Аманьена д'Осмона. Потом с визитом к Базену пришли еще две дамы, тоже с тросточками, маркиза де Пласак и г-жа де Трем, дочери графа де Брекиньи, и сказали, что его двоюродный брат Мама безнадежен. Герцог повел плечами и, чтобы переменить разговор, спросил, не собираются ли они на вечер к Мари-Жильбер. Дамы ответили, что не пойдут, так как Аманьен при смерти, и что не пойдут они и на обед, на который собирался герцог и на котором, по их словам, должны были быть брат короля Феодосия,[558] инфанта Мария Консепсьон и пр. Так как маркиз д'Осмон приходился Базену более близким родственником, то Базену показалось, что этим «бойкотом» дамы выражают ему неодобрение, и он был с ними не очень любезен. Хотя они спустились с высот особняка Брекиньи, чтобы повидать герцогиню (а вернее – чтобы уведомить ее о том, что состояние здоровья родственника герцогской четы внушает тревогу и что, следовательно, и герцогу и герцогине должно быть не до увеселений), но посидели недолго: опираясь на альпенштоки, Вальпургия и Доротея (так звали сестер) двинулись по крутой тропинке к себе на гору. Я так и не догадался спросить у Германтов, зачем многие из Сен-Жерменского предместья разгуливают с тросточками. Быть может, они считали всю эту часть города своим владением, а ездить на извозчиках не любили и предпочитали длинные прогулки пешком, но некоторые из них, заядлые охотники, часто падали с лошади, ломали себе ноги, и переломы не заживали, а другие просто-напросто нажили себе ревматизм, оттого что левый берег Сены – сырой и оттого что было сыро в их старых замках – вот почему они, по всей вероятности, и ходили с тросточками. А может быть, они не совершали дальних походов. Просто-напросто, сойдя в свой сад (неподалеку от сада герцогини), чтобы набрать фруктов для компота, они на возвратном пути заходили повидаться с герцогиней Германтской, но являться к ней с садовыми ножницами или с лейкой все-таки не решались.
Герцог, видимо, был тронут, что я пришел к нему в день его приезда. Но по его лицу прошла тень, как только я сказал, что зашел попросить его жену навести справки, приглашает ли меня принцесса. Я попросил об одном из тех одолжений, которые герцог и герцогиня Германтские делать не любили. Герцог ответил, что теперь поздно, что если принцесса не посылала мне приглашения, то она может подумать, что он выпрашивает его для меня, а он однажды уже нарвался на отказ и больше не желает в какой бы то ни было форме оказывать на своих родственников давление, «ввязываться в это дело», наконец, что он точно еще не знает: может быть, он и герцогиня прямо со званого обеда поедут домой и что в таком случае, чтобы принцесса не обиделась, лучше всего скрыть от нее, что они вернулись в Париж, а что если бы не это обстоятельство, то они, разумеется, немедленно спросили бы ее насчет меня в записке или по телефону, хотя, впрочем, теперь, конечно, поздно, так как, вернее всего, список приглашенных уже составлен.
– Ведь вы же с ней не в плохих отношениях, – подозрительно поглядев на меня, сказал он: Германтам из боязни, как бы им не заплясать под чужую дудку и ненароком кого-нибудь с кем-нибудь не помирить, всегда хотелось быть точно осведомленными о всех происшедших за последнее время ссорах. Герцог предпочитал самостоятельно принимать решения, когда, по его мнению, нужно было проявить жесткость.
– Понимаете, дружок, – сказал он с таким видом, как будто его только сейчас осенило, – я лучше не буду говорить Ориане о вашей просьбе. Вы же знаете, какая она обязательная и что ее любовь к вам безгранична; как бы я ее ни отговаривал, она непременно пошлет принцессе записку, и уж тогда, если она устанет после обеда, у нее не будет никаких уважительных причин: придется ехать на вечер. Да, да, я ей ничего не скажу. Она сейчас выйдет. Прошу вас: ни слова! Но если вы все-таки решитесь пойти на вечер, мы, конечно, будем счастливы увидеться с вами.
Долг человеколюбия – священный долг для всякого человека, которого призывают исполнить его, хотя бы из хитрости; мне не хотелось, чтобы герцог подумал, что я, пусть даже одну секунду, колеблюсь: а не попросить ли мне все-таки герцогиню, даже если бы она потом и устала после обеда, и я обещал герцогу не говорить ей, зачем я пришел, – я делал вид, что не понял, какую комедию он только что разыграл. Я спросил, как он думает: не будет ли на вечере у принцессы г-жа де Стермарья?
– Нет, нет, – с видом знатока ответил он. – Мне эта фамилия знакома, я встречал ее в клубных адрес-календарях, де Стермарья не принадлежат к тому обществу, которое собирается у Жильбера. Вы там увидите людей только великосветских и очень скучных: дам, которые давно утратили титул герцогинь, но добились его восстановления, всех послов, многих Кобургов, высочеств из других стран, но не надейтесь увидеть даже тень Стермарья. Жильбер заболел бы от одного вашего предположения. Ах да, вы же любите живопись; я вам сейчас покажу чудную картину – я приобрел ее у моего родственника, принца, частично в обмен на картины Эльстира – они нам, правда, не нравятся. Меня уверяют, будто это Филипп де Шампань,[559] но я думаю, что это кто-нибудь повыше сортом. Сказать вам откровенно? Я думаю, что это Веласкес, и притом периода его расцвета, – заключил герцог и посмотрел на меня в упор, чтобы проверить, какое это на меня произвело впечатление, а может быть даже чтобы усилить его. Вошел лакей.
– Ее светлость приказала спросить вашу светлость: не может ли ваша светлость принять господина Свана, а то ее светлость еще не совсем готова?
Герцогу скоро надо было идти одеваться, но, посмотрев на часы, он убедился, что в его распоряжении есть еще несколько минут.
– Попросите господина Свана сюда, – сказал он лакею и обратился ко мне: – Сама же позвала Свана и, конечно, еще не готова. Не говорите при Сване о вечере у Мари-Жильбер. Я не знаю, пригласили ли его. Жильбер его очень любит – он уверен, что Сван – незаконный внук герцога Беррийского, это целая история. (А иначе стал бы Жильбер с ним цацкаться! Представляете себе? Это Жильбер-то, который, за сто шагов завидев еврея, падает в обморок!) Но теперь все усложнилось из-за дела Дрейфуса. Сван должен был бы понять, что ему в первую очередь следует порвать с евреями всякие отношения, а он высказывает мнения, которые могут только настроить против него.
Герцог позвал лакея, чтобы узнать, не вернулся ли посыльный к д'Осмону. План у герцога был такой: поскольку он имел все основания полагать, что его двоюродный брат не выживет, ему хотелось получить о нем сведения до его кончины, иными словами – до вынужденного траура. Если б он узнал из первых рук, что Аманьен еще жив, он улизнул бы на званый обед, на вечер у принца, на бал, где он щеголял бы в костюме Людовика XI и где у него было назначено занимавшее все его мысли свидание с новой возлюбленной, а известие он получил бы только на другой день, после всех увеселений. Вот тогда, если бы Аманьен скончался вечером, можно было бы надеть траур.
– Нет, ваша светлость, он еще не приходил.
– А, черт! У нас в доме все доводится до последней секунды! – вскричал герцог; у него мелькнула мысль, что Аманьен, может быть, уже «отдал концы», в вечернюю газету успеют тиснуть объявление, и тогда прощай костюмированный бал! Герцог потребовал «Тан», но в газете ничего не было.
Я очень давно не видел Свана и теперь некоторое время находился в недоумении: носил ли он раньше короткие усы, стригся ли бобриком; словом, я нашел в нем какую-то перемену; он и в самом деле очень «переменился»: он был очень болен, а болезнь так же резко меняет лицо, как отпущенная борода, как стрижка на прямой или косой пробор. (Сван был болен той же самой болезнью, от которой скончалась его мать, и заболел он в том же возрасте, что и она. В нашей жизни и впрямь такое огромное значение имеют каббалистические числа, дурной глаз, что кажется, будто и правда она в руках у колдуний. И если существует средняя продолжительность жизни человеческого рода в целом, то существует и средняя продолжительность жизни отдельных семей, то есть похожих друг на друга членов семей.) Сван был одет элегантно, и в этой элегантности, похожей на элегантность его жены, улавливалось сочетание того, каким он стал, с тем, каким он был прежде. Светло-серый сюртук подчеркивал его статность и стройность, руки облегали перчатки, белые с черными полосками, в одной руке он держал серый цилиндр с раструбом – такого фасона цилиндры изготовлялись Дельоном.[560] только для него, для принца де Сагана, для де Шарлю, для маркиза де Моден, для Шарля Ааса[561] и для графа Луи де Тюрена[562] На мой поклон Сван ответил очаровательной улыбкой и сердечным рукопожатием, и это меня поразило: мы со Сваном так давно не видались, что сразу он мог бы меня и не узнать; я выразил ему свое удивление; он захохотал, но так, как будто он на меня слегка рассердился, потом еще раз пожал мне руку: мысль, что он может меня не узнать, как бы свидетельствовала о моих подозрениях – не выжил ли он из ума и не был ли он всегда ко мне равнодушен? А между тем мои подозрения были основательны: впоследствии я выяснил, что он узнал меня, только когда меня назвали по имени. Но после того, как герцог обратился ко мне, ни в выражении лица Свана, ни в выборе слов, ни в теме разговора, – ни в чем не проскользнуло, что это для него неожиданность: до того искусно и до того уверенно играл он роль светского человека. Он вносил в свою игру непринужденность и свойственную ему лично изобретательность, изобретательность даже в манере одеваться, – именно то, что вносили в нее и Германты. Так что поклон, который сделал мне не узнавший меня старый клубмен, – это был не холодный и чопорный поклон светского человека, заботящегося лишь о соблюдении формальностей, это был поклон действительно любезный, по-настоящему обворожительный – так кланялась, например, герцогиня Германтская (она даже начинала улыбаться при встрече еще до того, как вы ей поклонились) из протеста против почти машинальных поклонов, характерных для дам из Сен-Жерменского предместья. И свою шляпу Сван, придерживаясь уже мало кем соблюдавшегося обычая, положил на пол, около себя, и вдобавок шляпа была у него отделана зеленой кожей: это было не принято, но Сван уверял, что так она гораздо меньше пачкается, а на самом деле, – об этом он, однако, умалчивал, – так она ему больше шла.