У Германтов - Марсель Пруст
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мой гнев не утишил гнева де Шарлю; мой уход, должно быть, подействовал на него болезненно; он звал меня, требовал, чтобы меня не пускали, и, наконец, забыв о том, что он только что, называя свои ноги «стопами», разыгрывал из себя божество, опрометью бросился за мной, догнал в передней и встал мне поперек дороги.
– Полно, – сказал он, – что за ребячество, зайдите ко мне на минутку; строго наказывает тот, кто горячо любит, и если я вас строго наказал, то только потому, что горячо люблю вас.
Я смягчился, слово «наказал» пропустил мимо ушей и пошел за бароном, а тот, позвав лакея, без тени смущения велел ему подобрать обрывки цилиндра и принести другой.
– Скажите, пожалуйста, барон, – снова заговорил я с де Шарлю, – кто этот сплетник, который возвел на меня напраслину? Я хочу знать, кто он, чтобы вывести лжеца на чистую воду.
– Кто? Неужели вы не знаете? Неужели вы не помните, при ком вы что говорите? Неужели вы думаете, что люди, от которых я получаю сведения, которые оказывают мне подобного рода услуги, не начинают с просьбы держать в тайне свои имена? Неужели вы считаете меня способным изменить своему слову?
– Вы никак не можете назвать мне его имя? – в последний раз порывшись в памяти (но безуспешно), чтобы припомнить, с кем же я все-таки говорил о де Шарлю, спросил я.
– Вы же слышали, что я дал слово моему осведомителю сохранить его имя в тайне? – прерывающимся от возмущения голосом ответил вопросом на вопрос де Шарлю. – Я вижу, что у вас пристрастие не только к гнусным сплетням, но и к бесплодному выспрашиванию. Умнее было бы воспользоваться последней нашей встречей, чтобы поговорить о чем-нибудь серьезном, а не переливать из пустого в порожнее.
– Барон! – порываясь уйти, сказал я. – Вы оскорбляете меня, я беззащитен, потому что вы намного старше меня, условия у нас с вами неравные, а переубедить вас мне все равно не удастся, хотя я вам поклялся, что ничего не говорил.
– Так, значит, я лгу? – громовым голосом крикнул он и одним прыжком очутился в двух шагах от меня.
– Вам сказали неправду.
Тут де Шарлю заговорил тоном ласковым, задушевным, грустным – так в иных исполняемых без перерыва симфониях за раскатами грома в первой части следует грациозное, услаждающее слух идиллическое скерцо.
– Это я допускаю, – заметил он. – Как правило, пересказывают неверно. Вы сами виноваты, что не воспользовались возможностью увидеться со мною, – возможностью, которую я предоставлял вам неоднократно, вы лишили меня самого мощного средства в борьбе с возведенными на вас обвинениями, а ведь вас обвиняют в предательстве: вы лишили меня ежедневных откровенных бесед с вами. Как бы то ни было, правду мне говорили или неправду, нашептывания сделали свое дело. Я уже не могу побороть то чувство, какое они во мне вызвали. Я даже не могу сказать, что кто строго наказывает, тот горячо любит, потому что хотя я вас строго наказал, но я вас разлюбил.
Он насильно усадил меня и позвонил. Вошел еще один лакей.
– Принесите чего-нибудь выпить и велите заложить карету.
Я сказал, что пить мне не хочется, что уже очень поздно и что, помимо всего прочего, экипаж меня ждет.
– С извозчиком, наверно, расплатились, и он уехал, – возразил де Шарлю, – так что экипажа у вас нет. Я велел закладывать карету, чтобы отвезти вас домой… Если вы боитесь, что уже очень поздно… я мог бы предоставить в ваше распоряжение комнату.
Я сказал, что моя мать будет беспокоиться.
– Ну так вот, правда это или неправда, но нашептывания сделали свое дело. Моя в известной мере преждевременная симпатия зацвела чересчур рано, с ней случилось то же, что с яблонями, которые вы так поэтично описывали в Бальбеке: первый же мороз убил ее цвет.
Однако де Шарлю действовал так, как будто его симпатия устояла: твердил, что между нами все кончено, а сам удерживал меня, предлагал чего-нибудь выпить, остаться ночевать, отвезти домой. Его даже как будто пугала мысль, что я уеду и он останется один, его словно охватило довольно мучительное чувство страха, какое – так, по крайней мере, мне показалось – испытывала его невестка и родственница Германт час назад, когда она потребовала, чтобы я побыл у нее еще, потому что я тоже вдруг стал ей на короткое время приятен; я заметил в нем то же самое стремление продлить удовольствие от общения со мной.
– К несчастью, – продолжал де Шарлю, – я не обладаю даром оживлять отцветшее. Мое расположение к вам умерло. Воскресить его я не властен. Думаю, что я не уроню своего достоинства, если признаюсь, что я об этом сожалею. Я могу сказать о себе словами Вооза из Виктора Гюго: «Я вдовец, я один, и уже вечереет».[516]
Я опять вошел – на этот раз вместе с де Шарлю – в большую светло-зеленую гостиную. Только чтобы что-нибудь сказать, я заметил, что она мне очень нравится.
– Правда? – спросил де Шарлю. – Что-то же должно нравиться человеку. Панели – работа Багара.[517] Обратите внимание, что они гармонируют с мебелью Бове и с консолями, – это производит особенно приятное впечатление. Посмотрите: они повторяют тот же декоративный мотив. Это вы увидите еще только в Лувре и в доме Эннисдаля. Но когда я решил поселиться на этой улице, конечно, сейчас же нашелся старый особняк Шиме – его никто не видел, потому что он явился сюда ради меня. В общем, хорошо. Могло бы быть лучше, но и так недурно. Ведь правда, здесь есть красивые вещи? Например, портрет моих дядей – польского и английского королей – работы Миньяра.[518] А впрочем, зачем я вам об этом рассказываю? Вы все знаете не хуже меня – ведь вы ждали меня в этой гостиной. А разве нет? Ах, вас, наверно, провели в голубую гостиную, – это он добавил, либо желая поиздеваться над моей нелюбознательностью, либо желая подчеркнуть, что я перед ним такое ничтожество, что он даже не поинтересовался, где меня заставили ждать. – Вот в этом шкафу хранятся все шляпы Елизаветы,[519] принцессы де Ламбаль.[520] и королевы[521] Но вас это, должно быть, не занимает, вы словно ничего не видите. У вас глазной нерв не атрофирован? Если же вы питаете пристрастие к другому роду красоты, то вот вам радуга Тёрнера,[522] вспыхнувшая между двумя Рембрандтами в знак нашего с вами примирения. Слышите? К ней присоединяется Бетховен.
В самом деле: до меня донеслись первые аккорды третьей части пасторальной симфонии «Веселье после грозы»: где-то близко, вернее всего – на втором этаже, играл оркестр. Я в простоте души спросил, по какому случаю музыка и кто музыканты.
– Ах, да ничего я не знаю! Понятия не имею. Это музыка незримая. Ну что, ведь хорошо? – спросил он с довольно заносчивым видом, хотя в его интонации чувствовалось подражание Свану. – А впрочем, вам это нужно как собаке пятая нога. Вам хочется домой – ни Бетховен, ни я для вас не существуют. Вы сами вынесли себе обвинительный приговор, – когда мне уже было пора ехать, заметил он задушевным и грустным тоном. – Извините, что я не пойду провожать вас, как того требует вежливость. Раз я больше не хочу с вами встречаться, то произойдет ли наше расставание пятью минутами раньше или позже – это уже не имеет значения. Да и потом, я устал, а дел у меня еще пропасть.
Но тут он обратил внимание, что погода прекрасная. – Пожалуй, я поеду с вами. Какая дивная луна! Я провожу вас, а затем поеду любоваться луной в Булонский лес. Э, да вы не умеете бриться! Отправляетесь на званый ужин, а волоски торчат, – сказал де Шарлю, потом взял меня за подбородок двумя точно намагниченными пальцами, и эти его два пальца после секундного колебания, словно пальцы парикмахера, поднялись до моих ушей. – Посмотреть бы на «голубой свет луны»[523] в лесу с кем-нибудь вроде вас – вот было бы чудно! – произнес он, и в голосе его прозвучала неожиданная и как бы невольная нежность, а затем он с томным видом продолжал: – Вы ведь все-таки милый, а могли бы быть милей всех. – Тут он покровительственным жестом положил мне руку на плечо. – Должен сознаться, что прежде вы мне казались человеком, ничего собой не представляющим.
В сущности, у меня были все основания думать, что он не изменил своего мнения. Достаточно было вспомнить, какая злоба кипела в нем всего полчаса назад. И все же у меня создалось впечатление, что сейчас де Шарлю искренен, что доброе его сердце одерживает в нем победу над обидчивостью и над гордыней, которые довели его, как мне представлялось, почти до безумия. Экипаж стоял перед нами, а де Шарлю все еще продолжал говорить.
– Ну садитесь! – вдруг сказал он. – Через пять минут мы подъедем к вашему дому. И я вам скажу: «Прощайте», что будет означать: «Прощайте навек». Раз нам не суждено продолжать наши отношения, то уж лучше, как в музыке, кончить их полным аккордом.
Несмотря на все эти торжественные уверения, что больше мы не увидимся никогда, я готов был поклясться, что де Шарлю, сердясь на себя за свою недавнюю вспышку и боясь, как бы я не затаил на него обиду, ничего не имеет против того, чтобы увидеться со мной еще раз. И я был недалек от истины, в чем тут же и удостоверился.