В гору - Анна Оттовна Саксе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А как мне знать — ты в партии, он тоже, а говорят, что для тех, кто в партии, она всегда на первом месте. Может, и для тебя тоже, — пробормотал Сурум, потупив взор.
— Да, партия у меня на первом месте, — признал Озол. — И потому для меня важнее всего честь партии. Если негодяю удалось втереться в наши ряды, то его без жалости нужно вымести железной метлой.
— Кто же будет выметать? Рука руку моет, и обе чистые.
— Ты говоришь, как приговоренный к смерти, — заволновался Озол. — А ты сам сделал что-нибудь, пытался вскрыть эти безобразия?
— Чего там жаловаться? Их-то ведь начальство поставило. А кому же жаловаться, богу на небе, что ли? — Сурум махнул рукой.
— Ни правительство, ни партия не могут влезть человеку в душу. Вы, трудящиеся, сами должны чувствовать себя хозяевами волости. А вы ведете себя так, словно Советская власть хочет вас угнетать и только потому поставила во главе волости самых плохих людей. Поверь мне, секретарь укома Рендниек был бы тебе очень благодарен, если бы ты съездил к нему и рассказал все, что здесь творится.
— Разве мне кто-нибудь поверит? — продолжал Сурум сомневаться.
— На слово, конечно, не поверили бы, но приехали бы проверить.
Они говорили до поздней ночи, и Озол узнал, что председатель волостного исполкома Лерум при каждом мероприятии пользуется одним и тем же методом — окриком и угрозами. Парторг волости Целминь разделил всех крестьян на две категории — новохозяев и кулаков. С последними он не разговаривает вовсе. Нет, два раза в год он все же говорит: весной напоминает — не засеете столько-то — в колхоз! Осенью опять — не сдадите столько и столько-то — погоним в колхоз! Здесь кое-кто из старичков и не знает, что такое колхоз, но запуганы до смерти — верно, уж что-нибудь ужасное, раз этим грозят. Кое-кто уже начинает скотину распродавать, говорит, в следующую весну все разно все заберут и всех в колхозы погонят. Пустые разговоры, послушают и забудут. Но Целминь раз сам объехал волость и прикинул, где устраивать колхоз. Остановился уже было на одном месте, но затем передумал: земля плоха. В конце концов решил — в этом краю волости, может быть, и мою землю включит.
— А ты что — испугался? — спросил Озол. От рассказа Сурума у него пересохло во рту и казалось, что в комнате не хватает воздуха.
— Да разве я один могу противиться, — сказал Сурум с безразличием обреченного.
— Но если бы ты мог выбирать — вступить в колхоз или остаться единоличным, как бы ты поступил? — поинтересовался Озол.
— Если бы я знал, что в колхозе лучше, то пошел бы, — ответил тот, — но как же знать? Не легко одному на двадцати гектарах; спины не разогнешь. Часто я думаю, зачем люди так бьются, всякими правдами и неправдами добро наживают. В могилу с собой ничего не возьмешь, а детям все равно лучшей жизни не увидеть. А что если в колхозе придется с голоду помирать, как в немецкое время рассказывали и писали, тогда уж, право, не хотелось бы.
— Удивительно, как долго ты помнишь, что писали и рассказывали при немцах, — у Озола прорвалась обида на родственника. — А тому, что теперь пишут и рассказывают, ты плохо веришь?
— Тебе, Юрис, я верю больше, чем кое-кому из тех, что иногда приезжают к нам и словно по газете прочитывают свои речи. — Сурум посмотрел на Озола открытым взглядом. — Когда ты говоришь, я чувствую, что от сердца. Быть может, в колхозах и не плохо. Но так, как о них у нас говорят и сделать хотят, то это все равно, как если тебя в темную ночь взяли за руку, провели немного по незнакомому месту, а затем сказали — прыгай! А ты не знал бы, что перед тобой — может, стена, а может, овраг? Мы, крестьяне, думаем медленно. Отец рассказывал, что он еще долго молотил цепами в то время, как молотилка уже разъезжала по волости. Ему казалось, что не может быть хорошим зерно, если пройдет через такую машину. К молотилкам мы уже привыкли, а колхозы — это дело новое.
— Так-то оно так, Сурум, прав и ты, — согласился Озол. — Ты живи спокойно — и не бойся. В одном я могу тебя уверить — никто загонять в колхозы не станет и создавать их будут не так, как думает Целминь. И каждому, кто станет рассказывать тебе о грубых извращениях идеи коллективизации, скажи, чтобы немедленно сообщил об этом в Ригу, в Центральный Комитет партии.
С утра к Суруму забежал уполномоченный десятидворки с извещением, что нужно явиться в исполком на собрание.
Озол был доволен, что сможет ознакомиться со стилем работы Целминя. Ночью, оставшись один в комнате Арнольда, он долго думал над тем, что услышал от Сурума, но потом успокоил себя: может быть, не всему надо верить. Сурума он раньше знал, как порядочного человека, который в ульманисовское время не стремился сесть за один стол с тогдашними заправилами — айзсаргами и членами крестьянского союза, но нельзя было знать, какие изменения могли произойти в нем за эти годы, когда кое-кто стал опасаться за свою частную собственность. Возможно, Сурум смотрит на все сквозь очки субъективизма, да к тому же темные — не умеет подняться и посмотреть через баррикады послевоенных трудностей, и в любой неудаче винит только Советскую власть и ее работников. Сомнения выросли в желание — лучше бы ему ошибиться в Суруме, чем в Целмине.
Поэтому по пути в волостной центр беседа Озола и Сурума снова не клеилась — у одного еще остались сомнения прошлой ночи, а другой после вчерашнего прилива откровенности замкнулся, видя в родственнике и бывшем друге одного из партийцев, о которых сказал — «рука руку моет».
Они приехали слишком рано, народ еще не подошел и собрание не началось. Озол поинтересовался, где живет Целминь, и пошел разыскивать его. Целминь был пожилым человеком, простым и добродушным. Он сразу же пригласил Озола позавтракать — жена Целминя как раз накрывала на стол. Но Озол уже закусил у Сурума и поэтому отказался от еды и от «ста граммов» — на фронте они порою были необходимы, но теперь водку часто предлагали кулаки, и он привык отказываться от нее.