Йерве из Асседо - Вика Ройтман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни одного памятника не существовало в этом проклятом городе, монументе самому себе, кроме двух. Точнее, одного памятника и одной скульптурной композиции. Членоголового ослоконя у “Машбира” я всерьез не воспринимала. Зато помнила, что в парке у Синематеки был фонтан, изображавший Древо жизни, вокруг которого расположились безобразные львы. За статуи сойдут.
Утица Яффо опять сменилась Королем Георгом, площадь Царей вытекла в Керен Аесод, а та – в Царя Соломона.
Я нашла тот фонтан среди темных парковых дорожек. Названия парка я не помнила.
Я посмотрела на часы: двенадцать. Ноль ноль ноль ноль. Очень символично.
Львы – символ колена Иудина и всего Иерусалима. Все кому не лень, а точнее, именно те, кому лень, избирают себе львов в качестве геральдических животных. Никакой оригинальности, никакой фантазии. Сплошная безвкусица. Я подошла к одному из львов – к тому, что стоял на четырех лапах, – забралась на него и обхватила за шею. Прижалась щекой к гриве.
Металл был холодным. Металл был прочным. Металл никогда не исчезнет, не разложится. Металл никогда не обманет, никогда не предаст. Металл всегда одинаков.
Мне не хотелось плакать, не было слез – они окаменели, затвердели, застряли, и от этого было еще жутче, еще неприкаяннее, еще безысходнее. Меня накрывало чем-то тяжелым и беспорядочным, как мусорный шквал, потом оно отступало и заново приливало с новой силой.
Мама, папа, бабушка, дед и брат. Роднее их у человека нет и быть не может, разве что собственные дети. Детей у меня пока не было, но я и представить себе не могла, что когда-нибудь стану им врать. Так долго врать. Я представить себе не могла, что когда-нибудь устрою против них подлый заговор, в котором будут участвовать решительно все члены семьи, от брата, который так своевременно расскажет мне, что я еврейка, до мамы, вдруг вспомнившей о своей израильской семье, а ее поддержат бабушка и дед, тогда как папа будет делать вид, что он против поездки в Израиль, тем самым распаляя мое “назло” еще больше. Чем думали все эти чужие люди? Чего они ожидали? Что я никогда не узнаю? Что не замечу, когда мой папа умрет? Что прощу их, потому что горе окажется сильнее предательства?
Какого черта они послали меня в эту ужасную страну, где вечная жара, где одних детей убивают, другие самоубиваются, а третьи, получив в руки автомат, решают, что им можно безнаказанно трогать руками все, что плохо лежит?
Пусть бы эту страну разбомбили скады и катюши. Пусть бы на нее напали сразу Ирак, Египет, Сирия, Ливан и Иордания, окружили со всех сторон и всех бы расстреляли, начав с солдат израильской армии и закончив мадрихами Деревни Сионистских Пионеров. Пусть бы на нее обрушилось цунами, тайфун, ураган, землетрясение, потоп и пожар и стерли бы ее с лица земли, все стерли, от тель-авивских пляжей до Мертвого моря, от Иудейской пустыни до Храмовой горы, от Голанских высот до Эйлата. А я стояла бы на пепелище и громко хохотала.
А заодно пусть то же самое произойдет и с Одессой, с городом, который меня предал. Ведь все в нем было ложью. Все было ненастоящим, подделкой, подменой, фальшью, потому что Одесса была состоянием детства, а детство мое являлось не чем иным, как сплошным обманом. Аннабелла оказалась права: никому нельзя доверять, никогда, даже памятникам.
В тот момент мне показалось, что на всем белом свете только она одна и смогла бы меня понять, эта ненормальная Влада Велецкая, в ненормальности своей бывшая единственным нормальным человеком во всем мире. Ведь ее неадекватность соответствовала реальности, в которой она существовала, тогда как моя адекватность безумной реальности ничуть не соответствовала. Кто же из нас была сумасшедшей?
В тот момент я поняла Аннабеллу, как никогда. Знай я полгода назад то, что знала сейчас, я не стала бы ломать окна, докладывать вожатым и отговаривать ее от бритвы. Я попросила бы у нее такую же бритву и присоединилась бы к членовредительству. Этот порыв теперь был мне ясен – яснее некуда. Это когда твое тело тебе не принадлежит, когда является чужеродным тебе объектом, тебя замыкающим, от которого хочешь избавиться, чтобы выпрыгнуть на свободу, или наоборот, хочешь подключиться к нему заново, а для этого необходимо причинить себе боль, иначе ничего не почувствуешь, ничего, кроме пустоты и неутолимой сокрушительной ярости.
Я очень ярко представила, как вскрываю себе вены на руках чем-то тонким и острым и как темная густая кровь проступает на белой коже гранатовыми каплями, капли собираются в струйки, а они – в поток, и вся кровь из меня вытекает, течет по шее и туловищу чугунного льва, окрашивает алым белые камни, и от этого почему-то становится легче.
Я посмотрела на часы: двенадцать часов шесть минут.
Я кого-то себе напомнила. Какого-то книжного героя, только какого именно, вспомнить не могла. Воспоминание было отвратительным, как бывает от плохой книги, сюжет которой стирается из головы, только тошнотворное послевкусие остается, как отголосок дурного сна. Вероятно, это была дурацкая книжка, которую я терпеть не могла, но все равно дочитала, потому что книги всегда следует дочитывать до конца, даже самые неинтересные. Это мне мама так внушила: книги нельзя бросать посередине. Почему нельзя? Что за чушь? Почему я обязана тратить свое время на воображение другого человека, которое мне не близко и противно? Только потому, что его воображение получило переплет, а переплеты – это святое? Книги – это святое? Кто сказал? Кто это придумал?
Они всегда такими были, мои родители. Никаких новостей, ничего неожиданного, если задуматься. Если бы не болтливый дядя Армен, дедушкин коллега по ипподрому, я бы так никогда и не узнала, что случилось с Василисой, и до сих пор пребывала бы в уверенности, что ее перевели на другой ипподром, в китайский цирк, пришили ей крылья и отправили на луну. А я уже была взрослым человеком. Мне было восемь лет!
И про секс они мне ничего никогда не рассказывали, не разрешали читать “Анжелику”, хоть мне уже было тринадцать, а то и все четырнадцать. Что они думали: что когда я выйду замуж за какого-нибудь ботанического очкарика, вроде Кирилла, тогда впервые узнаю, откуда берутся дети? Матерные слова никогда не употребляли, как будто слова могут причинить вред. Нет, не могут, только молчание может. А они никогда не умели называть вещи своими именами. И что за дебильное имя они мне дали? Зоя. Никого так не зовут, только престарелых училок музыки, родившихся во