В доме музыка жила. Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Святослав Рихтер - Валентина Чемберджи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и весь мой личный военный опыт. Страха у меня не было никакого, потому что его не было у родителей, – лет мне было уж совсем мало, чтобы понимать что-нибудь.
Вот что я хорошо помню – это праздник Победы – 9 мая 1945 года, когда мы с моей главной подругой Нелли пошли на Красную площадь, и весь этот путь по улице Горького, запруженной толпой счастливых, смеющихся, плачущих от радости людей, и, конечно, салют. Люди были полностью объединены в чувстве счастья. (Нечто подобное мы все пережили в 1991 году после путча. Он и путчем-то не был – где же ленинские телеграф, железная дорога и еще что – но тогда показалось, что коммунистам пришёл конец.) Узнать правду о войне довелось многие годы спустя, уже после смерти папы и только после смерти нашего отца генералиссимуса. И то не сразу. Все было ложью, и книги, и веселые фильмы – все. Пока не появились книги Владимова, Быкова, Кондратьева, Ржевской, а в кино «Летят журавли», «Баллада о солдате», «Иваново детство» и многое-многое другое. Долго жили в полной лжи.
Наш же дом доживал оставшиеся три страшных года войны спокойно, если не считать воздушных тревог. Он был еще почти пустым, мы вернулись из эвакуации первыми.
Папа, как я уже писала, несколько раз ездил на фронт, мама сочиняла, папа тоже, они работали, а я еще в военном 1943 году пошла в школу, о которой вспоминаю всю жизнь с нежным чувством. Холодный класс, казарменный, недружелюбный, с тремя рядами черных парт, ядовитый цвет стен, каждая тетрадка на вес золота, перья рондо, «непроливайки», перочистки, девочки – я попала ровно на те десять лет, когда Сталин ввел раздельное обучение, – почему-то вспоминается все это как счастье. Странные вещи происходят в жизни: нас, например, учили, что хорошие манеры или галстук у мужчин – это пережитки буржуазного прошлого, что родители – это вообще нечто весьма второстепенное и подозрительное, что не следует обращать внимания на их мнения, а главное – это учителя, и много еще каким глупостям нас учили, но при этом научили писать всех каллиграфическим почерком, «с нажимом» и, вбив в наши головы некие идиотские и лживые идеалы, вбили одновременно и то, что они все же существуют. Поэтому, мне кажется, что лишившись их после смерти вождя народов и доклада Хрущева, мы заменили потерянное чем-то все же приобретенным: добросовестностью, честностью, наличием совести. Странно это все. Хоть и трагедию наше поколение тоже пережило страшную: полное крушение веры в то, что казалось незыблемым. Ведь после смерти папы я по ночам молилась Сталину, чтобы мама не болела.
Помню, на филологическом факультете были даже случаи самоубийств. Открывшиеся бездны совершенных преступлений сыграли в моей жизни существенную роль, изменив ее в совершенно неожиданном направлении. До разоблачения Сталина я была (видимо, в папу) ярой общественницей, в 14 лет уже секретарь комсомольской организации (это в седьмом-то классе – большая редкость) и тоже была наделена ораторским даром, во всяком случае, даром убеждения. Помню, убедила своей речью весь класс не списывать, не подсказывать и учить уроки.
Но поступив в университет, уже в 1958 году, отказалась заранее от всякой общественной работы и пошла на классическое отделение, где преподавали древнегреческий и латынь дореволюционные в основном профессора, и получила таким путем возможность, по крайней мере, никогда в жизни не врать, потому что в моей специальности этого не требовалось, если не ставить целью сделать карьеру, ссылаясь на любовь В. И. Ленина к древнегреческому языку.
Возвращаясь к обитателям нашего дома, № 4/6 по Третьей Миусской улице, хочу поделиться только тем, что видела и слышала, что пережила сама, – встречи, разговоры, длинные и мимолетные, дорогие мне детали прошлой жизни.
Например, незабываемые прогулки по Миусскому скверу с Самуилом Евгеньевичем Фейнбергом.
Композитор, пианист, профессор по классу фортепиано в Московской государственной консерватории, он возглавлял семью, богатую талантами, хотя, мне кажется, самым талантливым был именно он. Самуил Евгеньевич, с гривой седых волос, зачесанных назад, довольно длинных, носом с горбинкой, имел настолько вдохновенный облик, что никто бы не задумался, определив его принадлежность к искусству. Музыкант или художник, похожий одновременно на Эйнштейна и Листа. Это был добрейший, старинного склада человек, олицетворение изысканного аристократизма и интеллигентности без всяких отягчающих политических пристрастий и некомпетентного вмешательства в жизнь общества.
Брат Самуила Евгеньевича, Леонид Евгеньевич Фейнберг, был художником, мастером живописи. В юности он провел много времени в Коктебеле в обществе Марины Цветаевой и Максимилиана Волошина. Ему принадлежат многочисленные их фотографии, портрет Волошина он подарил мне, я его бережно храню. В своей книге «Марина Цветаева. Жизнь и творчество» Анна Саакянц пишет: «Благодаря Волошину, а также совсем юному тогда будущему художнику Леониду Фейнбергу, сделавшим множество снимков, сохранился «коктебельский» облик Марины Цветаевой»[6].
Когда я вспоминаю Леонида Евгеньевича как художника, у меня прежде всего встает перед глазами замечательное его полотно: портрет первой жены Марии Ивановны Коровиной.
Ее я никогда не видела, но даже от скупой на восторженные оценки людей мамы всегда слышала, что это была совершенно удивительная женщина, необыкновенной доброты, ума и высоты духа.
Леонид Евгеньевич был вовсе не похож на своего брата, красивый, благостный, с мягкими чертами лица. Он дожил до глубокой старости, был человеком верующим. В канун его смерти я видела поразительный сон: мне приснилось, что Леонид Евгеньевич из «царства белых цветов» – так это называлось во сне – делает один шаг и попадает в «царство розовых цветов». Море цветов приснилось мне. На другой день я узнала, что Леонид Евгеньевич скончался, и мне его смерть представилась во сне как шаг из царства белых цветов в царство розовых.
Дочь Леонида Евгеньевича и Марии Ивановны – Сонечка Прокофьева (конечно, в те времена – теперь уж скорее Софья Леонидовна, хотя, насколько я знаю, все по-прежнему называют ее Сонечкой), талантливая поэтесса, художница, а потом и драматург, но, пожалуй, наибольший успех ей принесло детское творчество. Все же я вспоминаю ее на первых порах как лирическую поэтессу. Однако лирические стихи были тогда не в моде. И она надолго забросила и поэзию, и живопись и обратилась к более насущным литературным профессиям, где преуспела. И все же мне кажется, что ее основным даром был поэтический. Она вышла замуж в первом браке за Олега Прокофьева, и уже взрослой женщиной я очень подружилась с сыном Сонечки и Олега – Сережей, внуком Сергея Сергеевича Прокофьева и Лины Ивановны Люберы, плодом воспитания Дюди – так называл Сережа Леонида Евгеньевича, внушившего Сереже глубокое религиозное чувство.
Сережа стал фанатическим последователем Штайнера, антропософом. Я помню, как все это начиналось в брежневской Москве, – тайные сборища, медитации, всегда в страхе перед КГБ. Но, надо сказать, КГБ, видимо, не придавал особого значения московским антропософам, не вмешивался в их деятельность и не опасался последствий медитаций. Помню, каких героических усилий потребовало от Сережи его призвание. Необыкновенно красивый, с глубоко сидящими синими сияющими глазами и аристократическими чертами лица, останавливающий на себе внимание всякого, кто видел его, Сережа за какие-то буквально считаные месяцы превратился буквально в живые мощи, только одни глаза сверкали на его исхудавшем лице. Сережа учил немецкий язык. Он овладел им в совершенстве, так как понимал, что в любом случае антропософские пути ведут в Германию, и начал изучение трудов Рудольфа Штайнера. Вот что значит призвание. На что он рассчитывал? Как мог представить себе свой отъезд в Германию? Ничто его, однако, не останавливало. Единственный человек, на кого он мог надеяться, был его отец, который после развода с Сонечкой женился на англичанке и уехал навсегда в Англию. Сонечка же вышла замуж за свою первую любовь – Виктора Белого, сына большого нашего общего с мамой друга – Виктора Аркадьевича Белого, о котором я еще обязательно напишу.
Отец прислал Сереже приглашение (к себе в Англию), и Сережа в брежневские времена не побоялся по дороге заехать в Германию, в антропософский центр, и, если я не ошибаюсь, уже тогда сделал там блестящий доклад на блестящем немецком языке, чем сразу же заслужил уважение немецких коллег. Он, однако, не остался ни у отца, ни в Германии, а вернулся в Москву и продолжал с полным фанатизмом отдавать всего себя антропософии. Не думаю, что так уж важны дальнейшие детали, но через несколько лет он уехал в Германию, потом в Швейцарию, и теперь уже автор толстых томов, посвященных антропософии. Сережа – удивительный пример преданности своему призванию. Ничто не могло его остановить на этом пути. Так я незаметно перескочила от дедов к внукам.