Перекличка Камен. Филологические этюды - Андрей Ранчин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако сам себя сочинитель «Ревизора» и «Мертвых душ», говоря современным политическим сленгом, позиционировал не как новатора, а скромно и сдержанно – как верного «ученика» Пушкина, внявшего его мудрым советам, свернувшего с пути нравственно не обремененного комизма на служение высшим целям, обязанного старшему художнику сюжетами своей лучшей комедии и великой поэмы. Это он утверждал и в «Выбранных местах из переписки с друзьями», и в <«Авторской исповеди»>. Под личиной ученической скромности таится отнюдь не всецело благоговейное отношение к «наставнику»: не случайно в статье «В чем же наконец существо русской поэзии и в чем ее особенность» автор «Выбранных мест <…>» оценил Пушкина как стихотворца – поклонника чистой красоты, не решившего более глубоких духовных задач, вмененных в обязанность русской литературе. Тем не менее в общественном сознании Гоголь остался писателем «некреативным», попрошайничающим у фонтанирующего замыслами Пушкина, поборовшего собственного «учителя» Жуковского, который оставил о том в свидетельство собственноручную надпись на портрете: «Победителю-ученику от побежденного учителя»[110]. Хотя все мы и вышли из гоголевской шинели, приятнее и престижнее гулять по Невскому проспекту в панталонах, фраке и жилете, позаимствованных у денди Пушкина.
Что же до недостатка «креативности», то Гоголь засвидетельствовал сей порок не только охотой за чужими сюжетами, но и двойным сожжением второго тома так и недописанных «Мертвых душ», доказав, вопреки профессору Воланду и литератору Булгакову, что рукописи горят…
Еще один «грех» Гоголя против нынешних заповедей «порядочности» и «полноценности» – он «не успешный». Главная книга, «Мертвые души», не закончена, и обещанных светлых образов воскресающей Руси миру не явлено. Обрушенный на читающую Россию камнепад «Выбранных мест <…>» не привел ее к покаянию, а вызвал шумный литературный скандал. Несчастный автор признал свою неудачу в <«Авторской исповеди»> и в статье – письме Жуковскому «Искусство есть примирение с жизнью» прямо заявил, что его дар – художество, а не проповедь. Достоевским «выбранный» Гоголь был увековечен в образе неприглядного, нудного и ханжеского моралиста-приживала Фомы Опискина.
Неудачлив Гоголь и физически – слабый, полузаморенный: кожа да нос. Вечные жалобы на собственное нездоровье, наподобие нижеследующей: «Ты спрашиваешь о моем здоровье… Плохо, брат, плохо; все хуже, чем дальше, все хуже. Таков закон природы. Болезненное мое расположение решительно мешает мне заниматься. Я ничего не делаю и часто не знаю, что делать с временем. Я бы мог проводить теперь время весело, но я отстал от всего, и самим моим знакомым скучно со мной, и мне тоже часто не о чем говорить с ними. В брюхе, кажется, сидит какой-то дьявол, который решительно мешает всему, то рисуя какую-нибудь соблазнительную картину неудобосварительного обеда, то… Ты спрашиваешь, что я такое завтракаю. Вообрази, что ничего. Никакого не имею аппетита по утрам <…>» (письмо А.С. Данилевскому от 31 декабря <н. ст. 1838>[111]).
Конечно, Гоголь в письме III, «О значении болезней», из «Выбранных мест <…>» постарался превратить недуги телесные в условие и знак душевного и духовного здоровья[112], но в национальной мифологии эта трактовка, кажется, не укоренилась.
Наконец, меланхолик Никоша вчистую проиграл жизнелюбу, маленькому гиганту большого секса Александру. Пушкин даже соблазнительную для сплетников историю ухаживаний Дантеса за Наталией Николаевной повернул в свою пользу, а гибель на дуэли превратил в смерть героя и одновременно в уничтожение соперника. А у Гоголя? Вместо череды блестящих побед над женскими сердцами – загадочная асексуальность[113] да смешная и унизительная попытка сватовства к светской красавице Анне Виельгорской: посватался Акакий Акакиевич к губернаторской дочке…[114]
Обстоятельства же, предшествующие смерти Гоголя, и посмертная судьба его тела исполнены совершенных несообразностей, страхов и ужасов. Почти полностью отказавшись от пищи, он заморил себя голодом; в невменяемом состоянии, намереваясь сжечь какие-то ненужные бумаги, предал огню главный труд жизни; опасался быть похороненным заживо, так что просил в завещании не предавать тело смерти до появления явных признаков тления, – и был-таки погребен заживо (в гробе, очнувшись, ворочался и бился, тщетно царапал стенки отросшими, длинными, как когти у нечисти из «Вия», ногтями…). При вскрытии же могилы и перенесении останков был обнаружен без головы.
Смерть и посмертие жуткие. Рождение же – смешное до чертиков: 1 апреля нового стиля. Ну разве может национальный гений родиться в День дураков! Стыдно-с, неприлично-с…
И совершенно неважно, что установить роль почти полного отказа от еды (строжайшего поста) в смерти Гоголя невозможно[115], а версия о случайном сожжении второго тома «Мертвых душ» из гоголевского рассказа графу А.П. Толстому, переданного М.П. Погодиным, совершенно не согласуется с известными фактами[116]. Версия о безумии Гоголя не проверяема за отсутствием пациента[117]. (Тем не менее даже по-своему столь близкий к Гоголю человек, как граф А.П. Толстой, очевидно, подозревал у него психическую болезнь, так как пригласил к больному доктора Тарасенкова, специалиста по душевным заболеваниям[118].) Столь же безразлично для мифа о Гоголе, что погребен заживо он не был. Во-первых, легенда, пришедшаяся Гоголю впору, как шинель призраку, сильнее скучных фактов и дороже «низких истин». Во-вторых, достаточно и того, что Гоголь панически боялся быть похороненным заживо, в гробу был обнаружен без головы (по-видимому, похищенной по заказу коллекционера А.А. Бахрушина), а родился и впрямь 1 апреля по новому стилю[119].
Но оборотимся от темных обстоятельств кончины Гоголя к светлой жизни Пушкина. По замечанию Ю.М. Лотмана, «Пушкин вошел в русскую культуру не только как Поэт, но и как гениальный мастер жизни, человек, которому был дан неслыханный дар быть счастливым даже в самых трагических обстоятельствах»[120]. При этом «Пушкин был человек в поэзии и поэт в жизни», у которого «[б]ытие превращается в творчество, а человек получает от жизни радость художника»[121]. Гоголь свою жизнь не строил, а «ломал», и между творчеством и бытием его «Я» зияют и разрывы, и провалы. В <«Авторской исповеди»> он представил свое творчество как две эпохи – беззаботного веселого сочинительства (до начала писания «Мертвых душ») и духовного труда во имя высших целей (от этой точки перелома). Но сам он называл и другие рубежи – лето 1840-го, 1846 год. И одновременно опровергал сам себя, полуотрекаясь от порубежных «Выбранных мест <…>» – признавая книгу полной неудачей и вместе с тем замышляя новое издание в составе собрания сочинений – и говоря уже на пороге смерти о готовности воссоздать только что сожженный текст второго тома. Не случайно В.А. Воропаев, стремящийся загладить отмеченные самим Гоголем «противоречия», тем не менее вынужден отмечать эти рубежи и признать главное противоречие: «<…> Подлинный трагизм ситуации заключался в том, что монашеский склад был только одной и, вероятно, не главной стороной гоголевской натуры. Художническое начало побеждало в нем: кризис Гоголя – следствие глубочайшего внутреннего конфликта между духовными устремлениями и писательским даром»[122]. Пишущий о Гоголе вправе отдавать предпочтение духовной прозе перед беллетристикой сочинителя и видеть именно в «духовных устремлениях» его оправдание перед Богом. (Не исключено, что его одобрил бы сам автор.) Однако при неукоснительном следовании такому подходу получается, что было бы лучше, если бы Гоголь художественной прозы не писал вообще – не токмо «Вечеров на хуторе близ Диканьки» и «Миргорода», но и «Ревизора» вкупе с «Мертвыми душами». (Опять же не исключено, что писатель с таким подходом согласился бы.) Для Гоголя-художника, напротив, «монашеский склад» оказывается досадным препятствием в творчестве, препоной. В действительности же значимыми и даже трагическими для Гоголя-писателя были, очевидно, противоречия между комическим даром и серьезностью замыслов, между отрицающим и жизнеутверждающим началами творчества; глубокий разлад существовал между христианским смирением и гордыней, питаемой и взращенной представлением об избранничестве художника, имевшим романтическое происхождение. Пережитые духовные кризисы были вызваны крушением профетической миссии создателя «Мертвых душ» и «Выбранных мест <…>»: первый том «Мертвых душ» в обществе был принят преимущественно очень благожелательно и даже восторженно, но в нем увидели всего лишь замечательное литературное произведение – и не более того; книга же писем имела неуспех решительный, причем громко раздавались упреки автора в духовном «самозванстве».