«Старику снились львы…». Штрихи к портрету писателя и спортсмена Эрнеста Миллера Хемингуэя - Виктор Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он никогда не забывал, как расстался с жизнью его отец. Однажды он остановился на ночь во французском городе Монпелье. На улицах шумел праздничный карнавал. Хемингуэй с друзьями медленно шел мимо предсказателей будущего, тиров, игровых комнат, где с помощью ловкости и удачи можно было сорвать хороший куш. Писатель вдруг захотел возобновить стрельбу по голубям, но, когда он остановился перед тиром, то вдруг передумал:
– Если я возьму в руки ружье, боюсь, скорее пристрелю себя, чем голубя.
Его беспрестанно продолжали беспокоить травмы, и, хотя он уже не жаловался, друзья всегда могли по виду его лица сказать, когда у него появлялись боли. В конце концов он решил навестить в Испании доктора Мадиноветиа, своего старого друга и одного из самых известных мадридских врачей. После осмотра доктор сказал:
– Вы должны были бы умереть сразу после авиакатастрофы. Поскольку вы этого не сделали, то должны были умереть от ожогов. Кроме того, вы должны были умереть в Венеции. Но раз всего этого не случилось и вы еще живы, то и не умрете, если будете хорошим мальчиком и станете делать то, что я скажу.
Он посадил писателя на строгую диету и ограничил потребление алкоголя до двух порций в день, не считая двух бокалов вина в течение одного приема пищи.
«Он жил… неистово» – лучше, чем брат, о Хемингуэе не скажешь. Эрнест был в постоянном напряжении. А когда быт становится пресным, то он умел его разнообразить. Писатель, к примеру, испытывал мужество, входя в клетку со львом. А однажды в минуту откровенности он сам рассказал А. Хотчнеру, который собирал материал для его биографии, об эпизоде в заповеднике на северо-западе Америки. Обитал там наглый бурый медведь, который отравлял жизнь всем путешественникам. Обычно он выходил на шоссе и не давал проезда машинам. В конце концов заповедник начал терять клиентов, потому что ездить туда стало опасно. Узнав об этом Хемингуэй решил «поговорить» с медведем. Хозяин леса оказался на месте. Огромный, он поднялся во весь рост посередине дороги как автоинспектор, требуя остановки. Верхняя губа медведя была оттянута в усмешке и как бы говорила: «Ну что, испугался, человечек?»
Хемингуэй вышел из машины и направился прямо к медведю, крича: «Ты что же, не понимаешь, что ты всего-навсего жалкий бурый медведь?! Как же ты, паршивый сукин сын, набрался такой наглости, чтобы стоять здесь и не давать проезда машинам? Жалкий ты медведь, к тому же еще и бурый, даже не белый и не гризли!»
Хемингуэй рассказывал, что после того, как он все это выложил ему, бедняга медведь повесил голову, опустился на четыре лапы и убрался с дороги. Хемингуэй унизил его. С тех пор, как свидетельствовали работники заповедника, при приближении машин медведь метался за деревьями, ломал стволы от бессильной злобы, стыда: он словно вспоминал о том унижении, которое он испытывал, когда Хемингуэй «читал ему нотацию»…
Этот эпизод только внешне юмористичен, но можно представить, как нелегко было Эрнесту решиться на открытый «диалог» с отнюдь не мирным зверем.
Хемингуэй сумел найти «общий язык» и с белым медведем. О забавном эпизоде в нью-йоркском цирке братьев Ринглинг рассказывает Хотчнер:
«Все служащие цирка окружили Эрнеста, прося его пообщаться с их подопечными. Хемингуэй заметил, что он только раз по-настоящему беседовал с диким зверем, и это был медведь. Тотчас смотритель, ответственный за медведей, повел его за собой.
Эрнест остановился у клетки с белым медведем и стал наблюдать, как зверь меряет тесное пространство своего пристанища.
– У него плохой характер, мистер Хемингуэй, – предупредил смотритель Эрнеста, – лучше пообщайтесь с тем бурым медведем – у него прекрасное чувство юмора.
– Нет, я должен поладить с этим, – сказал Эрнест, не отходя от клетки. – Правда, я довольно давно с медведями не общался, мог выйти из формы.
Смотритель заулыбался. Эрнест подошел к клетке вплотную и начал говорить – голос его звучал мягко, музыкально… Медведь остановился. Эрнест продолжал говорить, и, признаюсь, я никогда раньше не слышал от него таких слов, а вернее, звуков. Медведь слегка попятился, а потом сел, уставился на Эрнеста и вдруг принялся издавать странные носовые звуки, подобные тем, что можно услышать от пожилого джентльмена, страдающего тяжелым катаром.
– Черт возьми! – воскликнул пораженный смотритель.
Эрнест улыбнулся медведю и отошел от клетки.
Вконец сбитый с толку медведь смотрел ему вслед.
– Я говорил по-индейски. Во мне течет индейская кровь. Медведи любят меня. Так было всегда».
Действительно, Хемингуэй изумительно знал природу – леса и реки, нравы и повадки их обитателей. Мы упомянули о том, что дедушка Хемингуэя подарил ему, десятилетнему, «заправдашнее» ружье. А другой дедушка – Тайли Хэнкок – научил его удить рыбу в самых «рыбных» местах. Давая свой спиннинг Эрнесту, он открыл ему секреты ловли «на мушку», которых не знал никто. Мальчика влекли к Тайли моржовые усы деда и бесконечные рассказы о том, как тот на паруснике в юности обошел весь свет, видел Тихий и Индийский, несколько раз пересекал Атлантический океан. Воспоминания об этих похождениях разжигали во впечатлительном ребенке страсть к путешествиям.
И хотя в детстве маршруты Эрнеста контролировались родителями, он все же умудрялся путешествовать, спать под открытым небом, косить сено, соревнуясь с взрослыми, он мог часами наблюдать за птицами и животными во время походов по берегам реки Иллинойс и по озеру Цюрих в Висконсине.
Многие из этих впечатлений он отдаст позднее Нику Адамсу, фактически своему прототипу. Прочитаем несколько строк из рассказа «На Биг-Ривер»:
«…Ник смотрел на бочаг с моста. День был жаркий. Над рекой вверх по течению пролетел зимородок. Давно уже Нику не случалось смотреть в речку и видеть форелей. Эти были очень хороши. Когда тень зимородка скользнула по воде, вслед за ней метнулась большая форель, ее тень вычертила угол; потом тень исчезла, когда рыба выплеснулась из воды и сверкнула на солнце; а когда она опять погрузилась, ее тень, казалось, повлекло течением вниз, до прежнего места под мостом, где форель вдруг напряглась и снова повисла в воде, головой против течения.
Когда форель шевельнулась, сердце у Ника замерло. Прежнее ощущение ожило в нем.
Он повернулся и взглянул вниз по течению. Река уходила вдаль, выстланная по дну галькой, с отмелями, валунами и глубокой заводью в том месте, где река огибала высокий мыс.
…Ник был счастлив. Он расправил ремни, туго их затянул, взвалил мешок на спину, продел руки в боковые петли и постарался ослабить тяжесть на плечах, налегая лбом на широкий головной ремень. Все-таки мешок был очень тяжел. Слишком тяжел… Дорога все время шла в гору. Подниматься в гору было трудно. Все мускулы у Ника болели, и было жарко, но Ник был счастлив. Он чувствовал, что все осталось позади, не нужно думать, не нужно писать, ничего не нужно. Все осталось позади».
«Все осталось позади» – так только казалось, потому что в то время все лишь начиналось. Юркая форель – это пролог его «рыбацких и рыболовных» рассказов и очерков. Многие из них будут написаны в начале тридцатых годов, когда в поселке Ки-Уэст на Флориде он увлечется «сражениями» с гигантскими рыбами и избороздит Мексиканский залив и Карибское море, гоняясь за самыми большими. Мелкими он не интересовался, легкая добыча оставалась для других.
Это было в трудные для литературной работы дни, когда старые жизненные наблюдения уже нашли претворение в повестях и рассказах, а новые впечатления еще не накопились.
«Писать чертовски трудно, – признавался он брату. – Если я встаю рано и у меня все идет хорошо, возникает приятное чувство, что я «заработал» свой отдых, что вы, ребята, ждете в гавани того момента, когда мы выйдем в море и что остаток дня я буду на воде с вами. Если у меня ничего не выходит, то я знаю, что остаток дня не доставит мне удовольствия. Предвкушение хорошего отдыха помогает мне лучше писать».
Дом популярного автора «Фиесты» в Ки-Уэсте всегда был полон гостей: съезжались сестры и брат, привозили сына Бэмби, не было отбоя от всякого рода друзей – в кавычках и без оных. И каждому Эрнест уделял внимание…
Грегори Хемингуэй даже через шестьдесят лет с восторгом вспоминал о тех счастливых днях:
«Охота на уток открылась осенью, и поскольку папа уговорил мою мать разрешить мне пропустить несколько недель школы, я еще ненадолго задержался. Сначала все для меня было странно. Мертвые дикие утки так походили на моих ручных друзей, если не считать того, что их оперение было обычно запятнано кровью и они не двигались и не крякали. Но я заставил себя прекратить сравнивать. Папа не читал мне благочестивых лекций о том, что мы «даровали смерть», не говорил всего того, что говорил позже, когда для него самого, больного и усталого, смерть казалась, вероятно, даром. Я помню лишь, как, подняв раненую утку, он сказал мне: «Скрути ей быстро шею, пусть не мучается».