Рождение музыканта - Алексей Новиков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но нет, не звучит, как прежде, торжественное анданте. В симфонии Петербурга отчетливо слышатся неслиянные голоса. Прошел на Дворцовую площадь сменный батальон, и батальонные музыканты ударили в барабан – только и всего. А вместо торжественных скрипок состязаются в истошных криках мальчишки-форейторы.
– Пади, пади-и-и!.. – и тянется этот клич, как тонкая, бесконечная нить.
Но чу! Опередив форейторов, где-то в самом деле запела скрипка. То играет «Славу» под гостинодворскими сводами безногий инвалид, живой обломок 1812 года. Может быть, он играл эту «Славу» на улицах Парижа и Берлина. Все может быть…
– Новопреставленному рабу божьему на погребение! – тянут на басах какие-то старухи и для наглядности несут по Гостиному двору крышку всамделишного гроба.
– Пади, пади-и-и!.. – кричат форейторы.
И хлещут во все стороны бичами, потому что иначе нет проезда для барских карет.
По Невскому толпой идут работные люди. Должно быть, только что пошабашили у новостроящегося Исаакиевского собора и бредут на ночлег на Охту да на Пески.
– Пади, пади-и-и!. – надрываются форейторы, а в симфонию, что плывет над Невским, вторгается глухой, неясный звук: то шаркают по панели лапотники.
Золоченая игла попрежнему взлетает вверх над Адмиралтейством да фонарщики перебегают от фонаря к фонарю, словно приказано им осветить это низкое, хмурое небо. А неба, пожалуй, и вовсе нет. Одна холодная мгла ползет по Невской першпективе, цепляясь на бульваре за каждое деревцо.
Время и светскому молодому человеку поспешить. Глинка берет лихача. Стремительно летят вперед улицы, кипя вечерней суетой, и, как встарь, охватывает душу восторг. Но молчат tutti. He сливаются воедино неслиянные голоса.
Глава третья
В один из счастливых вечеров Саша Римский-Корсак застал, наконец, дома Михаила Глинку.
– Вот, брат, элегия, Мимоза! Хочешь, прочту?
Высоченный и пухлый, попрежнему краснощекий, Корсак шагал около тишнеровского рояля и рыдающим голосом читал «Разуверение». А читая, уже не обращал никакого внимания ни на хозяина, ни на второго гостя, расположившегося в креслах у окна.
– Ты только вообрази, Мимоза, – Корсак остановился перед Глинкой, – влюбленный прощается с возлюбленной навеки и на бессильную, дрожащую ее руку роняет последнюю слезу.
– Да почему же последнюю? – невинно интересуется Глинка.
– А потому, Мимоза, что теперь уже возлюбленная будет рыдать над его склоненной головою. Только мы, поэты, можем рыдать с ними вместе! – Щеки Корсака еще более загорелись от полнокровного вдохновения: – Не я буду, если не напишу элегию «Ответ разуверению»!..
– К чорту все элегии и всех возлюбленных! – спокойно изрекает Константин Александрович Бахтурин, покоящийся у окна в креслах, и сбитый с толку Корсак сосредоточивает недоуменный взор на еретике, ниспровергающем элегию.
Наступает пауза, которою спокойно наслаждается хозяин, лукаво поглядывая на гостей.
Костя Бахтурин, недавний его приятель, сам сочиняет стихи, правда, преимущественно в ресторациях или после выхода из оных. Кроме того, Константин Александрович где-то числится у государственных дел и до страсти любит фортепиано. По этому поводу он возлагает некоторые надежды и на Михаила Глинку и даже подбрасывает ему для музыки собственные стихи.
Саша Римский-Корсак, осмыслив, наконец, нападение, произведенное на элегию, нарушил и без того затянувшуюся паузу.
– То-есть как это к чорту? – перешел он в наступление.
– Именно к чорту! – подтвердил Костя. – На свете нет ни любви, достойной элегии, ни элегии, достойной любви. Ничего вообще нет! – мрачно заявил Константин Александрович, и по голосу его стало очевидно, что он свершил свой путь в Коломну непосредственно из ресторации. – И мы живем, но не существуем, – продолжал он, – существует одна смерть, comprenez vous?[46] – и вдруг меланхолически прочел:
Я сплю, мне сладко усыпленье…
Похоже было на то, что он действительно задремлет, однако Костя тотчас встрепенулся и поймал быстротечную свою мысль:
– Одна смерть вдохновенна и может слагать элегии!
– А Жуковский? А Пушкин?! – взвизгнул Саша Корсак.
Константин Александрович молча поднял и снова безнадежно опустил руку, как бы предвещая участь названных поэтов.
– Ecoutez,[47] – сказал он, не выходя из меланхолии, – Жуковский все понял и потому поет кладбище и мертвецов. А чем занят Пушкин? Возрождает иссякшие навеки струи Бахчисарайского фонтана или живописует умирающее, ecoutez moi, умирающее племя цыган…
Но тут мысли Константина Александровича приняли новое направление:
– Кстати, не катнуть ли нам к цыганам? А рассвет встретим у аспазий. Imaginez vous,[48] этакий холодный рассвет – и жаркие объятия, а?
При одном упоминании о жарких объятиях Саша Корсак вспыхнул, как маков цвет. Однако сказал:
– Почему бы и в самом деле не поехать, Мимоза?
– Не поеду! – ответил Глинка.
– Но почему? – с удивлением спросил Бахтурин.
– Не поеду!.. – еще раз со всей решительностью отрезал Глинка. И вдруг перед Костей Бахтуриным встал его двойник: – Ничего, Костя, на свете нет, и цыган тоже нет, одна смерть гуляет!..
Вскоре Корсак ушел, а приятели вернулись к прерванному его визитом разговору.
– Когда же будут готовы стихи для Бертрама? – спросил Глинка.
– Не беспокойся, – ответил Бахтурин, – я, брат, если захочу, на любые метры мигом тебе подкину!
– Но когда же это, наконец, будет?
Вместо ответа Константин Александрович вдруг предался нахлынувшим воспоминаниям:
– Вчера, Мишель, был я за кулисами и, представь, слышу, как фигурантка шепчет подруге: «Кто это?» – «Сочинитель, наверное», – отвечает плутовка и в меня этак одним глазом. Ну, думаю, есть интрижка. А их на сцену погнали… Не везет! Даже имени не узнал… А ведь как угадала, шельма? Сочинитель… Когда я, Мишель, драму сочиню да представлю в дирекцию, узнают тогда Константина Бахтурина! И ты, Глинка, брось Вальтер-Скотта. На чорта он тебе сдался? Я сам тебе всю оперу сочиню. Хочешь? «Смерть и золото»!.. Нет, стой! «Незнакомка и кровавый кинжал»! Старик Шекспир, и тот посторонится. Дорогу, Константин Бахтурин на театр идет…
Глинка так и впился глазами в нетвердо шествующего по ковру сочинителя, но в это время Бахтурин грозно спросил:
– А как ты смел приделать к моим стихам свою идиотскую арфу?
– Виноват, Костя, сам не знаю, как, – серьезно ответил Глинка.
– Ну и шут с ней, с арфой! – неожиданно смирился Костя. – Все равно поют.
– Поют?! – для Глинки это было полной неожиданностью.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});