Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров) - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ваше сиятельство… — перебил Скшетуский.
— Такова моя воля и приказ, — с ударением сказал Еремия. — Чтобы помирить вас, объявляю, что пойдет тот, кому первому пришла эта мысль в голову.
— Значит, я! — воскликнул, сияя от радости, пан Лонгинус.
— Сегодня вечером, после штурма, если ночь будет достаточно темна, — прибавил князь. — Писем к королю не будет; что видите, то и расскажете, только возьмете мою печать.
Подбипента взял печать и поклонился князю; тот взял его за уши, посмотрел прямо в глаза, потом поцеловал несколько раз в голову и сказал взволнованно:
— Теперь ты, словно брат, близок моему сердцу… Да сохранит тебя Бог и Пречистая Дева, Божий воин. Аминь!
— Аминь! — повторили остальные.
Глаза князя увлажнились, а пан Подбипента так и дрожал от нетерпения. Какое-то пламя разливалось по его жилам, и до самой глубины радовалась эта чистая, покорная, богатырская душа.
— История вспомнит ваше имя! — воскликнул каштелян. Рыцари вышли из палатки.
— Тьфу, что-то схватило меня за глотку и не отпускает, а во рту горечь, словно после полыни, — проговорил Заглоба. — А те все стреляют, да поразит их гром небесный! Ох, горько жить на свете. Пан Лонгинус… теперь уж, конечно, ничего не поделаешь… Да сохранят вас святые ангелы… Хоть бы мор напал на это мужичье.
— Я должен теперь проститься с вами, — сказал пан Лонгинус.
— Как? Куда же вы идете? — спросил Заглоба.
— К ксендзу Муховецкому. Исповедоваться надо, братец, грешную душу очистить.
Пан Лонгинус поспешно направился к замку, остальные рыцари вернулись к валам. Скшетуский и Володыевский молчали, как убитые, зато пан Заглоба не переставал говорить.
— Что-то стиснуло мне горло. Я не ожидал, что мне будет так жаль, но он самый лучший человек на всем свете, и попробуй кто-нибудь спорить со мною — побью. О, Боже! Боже! Я думал, что каштелян будет удерживать, а он еще начал поддакивать. И черт принес этого еретика! История, говорит, вспомнит о вас. Ну, и пусть история пишет о нем самом, но не на шкуре пана Лонгинуса. Отчего бы ему самому не отправиться? Я говорю вам, что на свете становится все хуже и хуже, и ксендз Жабковский прав, предсказывая близкий конец мира. Посидим немного на валах, а потом пойдем в замок — нужно же на прощанье побыть с нашим другом.
Но пан Подбипента после исповеди и причастия все время провел в молитвах и появился только вечером перед штурмом: Казацкая атака была ужасна, тем более потому, что она началась в ту минуту, когда войска перетаскивали пушки и телеги на новые валы. Поначалу казалось, что слабые польские силы уступят напору двухсоттысячного неприятеля. Польские хоругви так перемешались с неприятелем, что своих не узнавали. Хмельницкий напряг все силы: и хан, и собственные его полковники объявили ему, что это последний штурм и что дальше они будут морить осажденных лишь голодом. Но все атаки в продолжение трехчасовой битвы были отбиты, и так жестоко, что казаки, по слухам, потеряли сорок тысяч человек. Под ноги князю бросили целую охапку знамен, а потом, после этой последней битвы, наступили еще более тяжкие времена беспрерывных обстрелов, подкопов, мелких стычек, времена лишений и голода.
Неутомимый Еремия тотчас же после штурма повел падающих от усталости солдат на новую вылазку, которая закончилась еще одним поражением неприятеля. Наконец, глубокий сон сморил оба враждующих стана.
Ночь была теплая, но пасмурная. Четыре черные фигуры тихо и осторожно подвигались к восточной границе валов. То были пан Лонгинус, Заглоба, Скшетуский и Володыевский.
— Пистолеты укройте хорошенько, — шепнул Скшетуский, — чтобы порох не отсырел. Две хоругви будут наготове всю ночь. Если дадите сигнал, мы поспешим на помощь.
— Темно, хоть глаз выколи! — шепнул Заглоба.
— Тем лучше, — ответил пан Лонгинус.
— Тише! — прервал Володыевский. — Я что-то слышу.
— Какой-то умирающий хрипит, это ничего!..
— Только бы вам до леса добраться…
— О, Боже! Боже! — вздохнул Заглоба, трясясь, как в лихорадке.
— Через три часа начнет рассветать.
— Пора! — сказал пан Лонгинус.
— Пора! Пора! — повторил Скшетуский глухим голосом. — Идите с Богом!
— С Богом! С Богом!
— Будьте здоровы, братья, и простите, если я провинился перед кем-нибудь.
— Провинился? О, Боже! — воскликнул Заглоба и бросился в его объятия.
Затем настала очередь Скшетуского и Володыевского. Рыдания так и рвались из рыцарских грудей, только пан Лонгинус был спокоен.
— Будьте здоровы! — повторил он еще раз.
И, приблизившись к гребню вала, он сполз в ров, потом показался на другой стороне, еще раз сделал рукою прощальный жест и слился с темнотой.
Меж двумя дорогами тянулась дубовая роща, перерезанная узкими, идущими поперек луговинами и соединяющаяся со старым, густым, огромным бором, туда-то и намеревался пробраться пан Подбипента.
Дорога эта была в высшей степени опасна: прежде чем добраться до рощи, нужно было пройти вдоль всего казацкого табора, но пан Лонгинус выбрал ее нарочно, потому что около табора всю ночь шаталось много всяческого люда, и стражи обращали на проходящих мало внимания. К тому же, все остальные дороги, овраги, заросли и тропинки были обставлены стражею, которую постоянно объезжали есаулы, сотники, полковники и даже сам Хмельницкий. О дороге через луга и вдоль Гнезны нечего было и думать — там татарские пастухи со своими лошадьми бодрствовали от сумерек до рассвета.
Ночь была так темна, что в десяти шагах нельзя было рассмотреть не только человека, но даже и дерева, — обстоятельство, весьма благоприятное для пана Лонгинуса, хотя, с другой стороны, он должен был продвигаться с величайшей осторожностью, чтоб не попасть в одну из траншей, выкопанных по всему полю казацкими или польскими солдатами.
Он достиг линии старых польских валов, перебрался через ров и пустился напрямик к казацким шанцам и апрошам. Шанцы были пусты, вылазка Еремии вытеснила оттуда казаков, которые или полегли, или искали спасения в обозе. Множество тел лежало по склонам насыпей. Пан Лонгинус поминутно натыкался на трупы, перешагивал через них и шел вперед. Время от времени слабый стон или вздох показывали, что кто-то из лежащих еще жив.
За валами обширное пространство, протянувшееся до другого ряда окопов, вырытых еще раньше польскими войсками, тоже было покрыто трупами. Здесь земля была взрыта еще больше, чуть не на каждом шагу возвышались землянки, в темноте похожие на стога сена. Но и землянки были пусты. Повсюду царило глубочайшее безмолвие, нигде ни огонька, ни человека, никого, кроме мертвых.
Пан Лонгинус, читая молитву за упокой душ павших, шел далее.
Шум польского лагеря, преследовавший его до других валов, понемногу стихал, таял в отдалении, наконец, совершенно затих.
Пан Лонгинус остановился и оглянулся в последний раз.
Он почти ничего не мог рассмотреть, в лагере не было огней, только одно окошко в замке слабо мерцало, точно звездочка из-за тучи или светляк в траве.
"Милые мои, увижу ли я вас когда-нибудь?" — подумал пан Лонгинус.
И на сердце его накатила тоска, словно тяжелый камень. Там, где дрожит этот слабый огонек, там свои, там стучат дружеские сердца, князь Еремия, Скшетуский, Володыевский, Заглоба, ксендз Муховецкий, там его любят и рады защитить его, а тут ночь, пустота, трупы под ногами, сонмы душ убитых, вдали же табор кровожадных, заклятых, немилосердных врагов.
Камень становился слишком тяжел даже для такого великана. Дух его поколебался.
Подступила к нему и бледная тревога и начала шептать ему в уши: "Ничего не выйдет, это безумие! Возвратись, еще есть время! Выстрели из пистолета, и целая хоругвь кинется спасать тебя. Через эти таборы, через эти толпы диких головорезов не пройдет никто".
И родной лагерь, голодающий, ежедневно засыпаемый ядрами, полный смерти и трупного запаха, показался теперь пану Лонгинусу безопасной пристанью.
Там друзья не поставили бы ему в вину его возвращение. Он скажет, что попытка превышает человеческие силы, и они сами уже не пойдут и никого не пошлют, и будут ждать только Божьей да королевской помощи.
А если Скшетуский все же пойдет и погибнет?
"Во имя Отца и Сына и Святого Духа! То сатанинское наваждение, — подумал пан Лонгинус. — К смерти я готов, а худшее меня встретить не может. Это сатана устрашает слабую душу неведением, трупами, мраком… ему все средства хороши".
Неужели он покроет свое имя позором, погубит свою славу? Не спасти войско, отречься от небесного венца? Никогда!
И он пошел дальше, вытянув перед собою руки.
Вот до его слуха донесся шум, но уже не из польского обоза, а с противной стороны — шум неясный, но какой-то глубокий и грозный, словно рычание медведя в темном лесу. Но тревога уже ушла из души пана Лонгинуса, перестала тяготить его, и сменилась отрадным воспоминанием о близких; наконец, точно в ответ на угрозу, долетающую со стороны табора, он повторил еще раз: