Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров) - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А не хватит, мы поищем в вашем обозе, — сказал Заглоба и подбоченился.
— Дай Бог, чтоб батька Зацвилиховский поладил с нашим гетманом, а не поладит, вечером опять на штурм пойдем.
— Лучше бы вам с нашим князем ударить по басурманам, чем бунтовать против республики.
— С вашим князем… Гм, хорошо было бы.
— А вы зачем бунтуете? Придет король — вот кого надо бояться. Князь Ерема тоже был вам отцом…
— Он такой же отец нам, как смерть — мать. Чума столько добрых молодцев не побила.
— Дальше хуже будет, вы еще его не знаете.
— Мы и не хотим его знать. Старики у нас говорят, что если казак его увидит, то умрет.
— Так и с Хмельницким будет.
— Бог знает, что будет. Верно одно: не жить им двоим на свете белом. А наш батька говорит, что если бы вы ему Ерему выдали, так он бы вас на волю пустил и королю бы со всеми нами поклонился.
Польские солдаты начинали хмуриться и хвататься за сабли. Так и разговаривали враждующие стороны — временами приятельски, временами недружелюбно; угрозы, помимо воли, срывались с их уст. После полудня в лагерь возвратился пан Зацвилиховский. Мирных переговоров не получилось, и перемирие не было заключено. Хмельницкий ставил жесткие требования: чтобы ему выдали князя и хорунжего Конецпольского. Напоследок он перечислил обиды запорожцев и уговаривал пана Завцвилиховского остаться у него навсегда. Старый рыцарь вспыхнул, вскочил с места и уехал. Вечером начался штурм, успешно, впрочем, отраженный. Весь лагерь в течение двух часов был в огне.
Казаков не только отбросили от валов: польская пехота взяла ближние шанцы, разворотила земляные укрепления и вновь спалила четырнадцать "гуляй-городов". Хмельницкий в эту ночь поклялся хану, что не отступит, пока в окопах останется хоть один живой человек.
На следующее утро новая канонада, новая атака на валы, битва в течение всего дня, битва жестокая, немилосердная. Вчерашние добрые чувства и сожаления над пролитою христианской кровью уступили место еще большей жестокости. С самого утра накрапывал дождь. В этот день солдатам выдали только половину пайка; пан Заглоба долго ворчал по этому поводу, но пустой желудок только прибавил храбрости рыцарям. Все поклялись пасть в битве, но не сдаваться. Вечер ознаменовался новыми штурмами казаков, переодетых турками, потом наступила ночь, страшная, тревожная ночь. Стрельба не умолкала ни на минуту. Бились отрядами и поодиночке. Выходил на турнир и пан Лонгинус, но с ним никто не хотел драться, в него стреляли только издали, зато Володыевский прибавил еще один листок к своему) лавровому венку, поразив в одиночном поединке знаменитого Дударя. Выходил, наконец, и сам пан Заглоба, но только для словесного поединка. "После Бурлая не стоит марать рук от первого встречного", — утверждал он. Зато в словесной схватке он не находил себе равного среди казаков и приводил их в совершенное отчаяние, когда прикрытый земляным укреплением кричал громким голосом:
— Сидите, хамы, тут под Збаражем, а тем временем литовское войско идет вдоль Днепра. К весне в каждой избе найдете по маленькому литвиненку, если, конечно, еще и хаты найдете!
Литовское войско, действительно, шло под начальством Радзивилла вниз по Днепру, предавая огню и мечу все, что встречалось на пути. Казаки хорошо знали это и осыпали пана Заглобу градом пуль, но старый шляхтич тщательно прятал свою голову за укреплением и продолжал:
— Промахнулись, собачьи дети, а я в Бурлая не промахнулся. Я здесь! Ну, кто на поединок со мною? Вы знаете меня! Стреляйте, пока вам дают отсрочку: все равно вам скоро придется татарчат нянчить в Крыму или плотины на Днепр насыпать. Ну, давайте! Грош за голову вашего Хмеля! Чума вам кланяется! Шли бы лучше назад, к своим плугам и волам, негодяи! Вишню и соль возить вам, а не тягаться с нами.
Казаки, в свою очередь, издевались над "панами, которых дают по три штуки за один сухарь"; спрашивали, почему паны не прикажут своим подданным платить чинш и десятины, но в спорах пан Заглоба все-таки одерживал верх. И продолжались эти споры, сопровождаемые дикими взрывами смеха, целыми ночами, в перерывах между атаками и перестрелками. Пан Яницкий выезжал на переговоры с татарами; хан объявил ему, что уничтожит всех поляков, на что выведенный из терпения посол ответил: "Нам уж давно обещают это, но от слов ничего не меняется! Кто придет за нашими головами, тот потеряет свою!". Хан требовал, чтобы князь Еремия съехался с его визирем в поле, но это оказалось простой ловушкой, и переговоры были прерваны. А битва ни на минуту не прекращалась. Вечером штурмы, днем пальба из пушек, вылазки, бешеные атаки конницы и кровь, повсюду кровь".
Поляков поддерживала какая-то дикая жажда борьбы, крови и опасностей. На битву они шли с песнями, точно на свадьбу. Все так уже освоились с выстрелами и криками, что отряды, отправленные на отдых, спали среди огня и града пуль непробудным сном. Запасы продовольствия уменьшались с каждым днем: вожди не позаботились об этом заранее, до прибытия князя. Цены взлетели до небес, но кто обладал средствами, чтоб купить хлеба или горилки, тот весело делился с неимущими. Никто не заботился о завтрашнем дне — все равно что-нибудь да будет: или помощь со стороны короля, или смерть. Солдаты были готовы к тому и другому, но более всего готовы к битве. Пример небывалый в истории: десятки сопротивлялись против тысяч с таким упорством, с таким ожесточением, что каждый новый штурм кончался новым поражением осаждающих. Кроме того, не проходило дня, чтобы осажденные не делали вылазок и не нападали на неприятеля в его собственных укреплениях. По вечерам, когда Хмельницкий думал, что усталость должна была уже сломить самых сильных, и тихо готовился к нападению, до его ушей долетали веселые песни. Тогда он в гневе ударял себя по бедрам и начинал верить, что Еремия, действительно, колдун более могущественный, чем все бывшие в казацком лагере.
Он разъярялся и вновь шел в бой, проливая море крови. Он. понимал, что его звезда начинает меркнуть перед звездою непостижимого князя.
В казацком лагере распевали песни о Ереме или тихим голосом рассказывали такие истории, от которых волосы на голове вставали дыбом. Говорили, что ночью он появляется на валах и растет на глазах у всех так, что головою превышает збаражские башни, что глаза его в это время сияют, как две луны, а меч в его руках блестит, как та зловещая звезда, которую Бог иногда высылает на небо на погибель людям. Говорили также, что когда он крикнет, рыцари, павшие в сражениях, встают, бряцая оружием, в строй вместе с живыми. Имя Еремии было у всех на устах: о нем распевали песни и старики-гусляры, толковали о нем и старые запорожцы, и темная чернь, и татары. А во всех этих толках, в той ненависти, в том необъяснимом страхе крылась странная любовь, которою дикий степной люд полюбил своего беспощадного истребителя. Да! Хмельницкий бледнел перед ним не только в глазах хана и татар, но даже и в глазах собственного народа, и видел, что непременно должен взять Збараж, иначе его авторитет рассеется, как сумрак перед утреннею зарей, видел, что должен уничтожить этого льва или погибнуть.
А лев не только защищался, но и каждый день выходил сам все более и более страшный из своего логова. Ничто не брало его: ни уловки, ни измена, ни численное превосходство. Казаки и чернь начинали роптать. И им тяжко было сидеть в дыму, огне, под градом пуль, под дождем и солнцем, лицом к лицу со смертью. Не трудов ратных страшились храбрые молодцы, не лишений, не штурмов, и огня, и крови, и смерти — они страшились Еремы.
Глава V
Множество простых рыцарей снискало бессмертную славу в достопамятном збаражском лагере, но лютня певца прежде всего должна прославить пана Лонгинуса Подбипенту за его великие заслуги, которые могли сравниться разве лишь с его скромностью.
Была угрюмая ночь, темная и сырая; солдаты, утомленные еще и ночными бдениями, дремали, опершись на мечи. После десяти дней пальбы и штурмов в первый раз установились тишина и покой. Из близких, отстоящих всего только за тридцать шагов казацких шанцев не доносилось ни криков, ни проклятий. Казалось, что казаки, желая измотать своих врагов, сами утомились быстрее. Кое-где мерцали бледные огоньки в землянках; откуда-то неслись тихие, сладостные звуки гусель; далеко-далеко, в татарском лагере, ржали кони, а на валах время от времени раздавались оклики стражи.
Княжеские коронные хоругви в ту ночь были на пешей службе в лагере. Пан Скшетуский, пан Подбипента, маленький рыцарь и Заглоба, сидя на валу, перешептывались друг с другом, прислушиваясь к шуму дождя, сбегающему струйками в ров.
— Меня тяготит эта тишина, — сказал Скшетуский. — Слух так привык к выстрелам и крикам, что тишина тревожит его. Как бы только in hoc silentio [95] не скрывался какой-то подвох.