Классик без ретуши - Николай Мельников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
John Updike. Nabokov's Look Back a National Loss // Life 1967. Vol. 61. 13 January. P. 9-75.
(перевод А. Курта)
Александр Верт{186}
Рец.: Speak, memory. London: Weidenfeld & Nickolson, 1966
Когда читаешь эту книгу, то устоявшиеся в голове литературные ценности претерпевают некий сдвиг. Говоря о своем отце, Владимире Дмитриевиче Набокове, лидере конституционно-демократической партии, члене Первой думы (1906), ведущем публицисте либеральной газеты «Речь», основанной во время революции 1905 года и активно влиявшей на формирование общественного мнения в России вплоть до Октябрьской революции 1917 года, г-н Набоков вспоминает:
«Он много писал, в основном на политические и криминальные темы. Он был тонким ценителем поэзии и прозы, блестяще знал творчество Диккенса и, наряду с Флобером, высоко ценил Стендаля, Бальзака и Золя, на мой взгляд, трех скучнейших посредственностей».
Итак, на одной чаше весов «скучнейшие посредственности»; на другой, — да будет благословен издатель, — г-н Набоков, «самый удивительный писатель XX века». И чем это, поинтересуется читатель, он так удивителен, что затмил не только Стендаля, Бальзака и Золя, но и любого мало-мальски известного писателя за последние 67 лет? Он написал с десяток романов, среди которых скандально известная «Лолита» и вычурный, слегка садистский «Пнин». Но что хотел ими сказать автор? Любовь критиков к Набокову зиждилась в первую очередь на его «великолепном владении английским языком», прихотливым, изысканным, рафинированным, доведенным до совершенства, благодаря собственному кропотливому труду, стараниям бесконечных гувернеров и гувернанток, пестовавших мальчика в дореволюционном Петербурге, а также трех лет, проведенных в Кембридже.
В 1922 г. в возрасте 23 лет блестящий молодой «Белый русский» получил диплом с отличием. «История моего обучения в английском колледже, — говорил он, — в действительности есть история моих попыток стать русским писателем». Но по большому счету именно в этом он как раз и не преуспел; настоящий успех пришел к нему лишь тогда, когда он стал писателем американским, взять, к примеру, «Лолиту», «Пнина» или любое другое его произведение. Сейчас выходит его автобиография (переработанное издание старой книги), знакомящая читателя в основном с детством Набокова в дореволюционной России. Она не имеет ничего общего с тем, что принято считать классической русской биографией, такой, как у Максима Горького (одного из bêtes noires[203] г-на Набокова), или с книгами писателей XIX века, которых мэтр презрительно называет «ужасно занудными», сравнимыми разве что с американскими провинциальными писаками. Правда, Чехов не попал в черный список зануд, но г-н Набоков и его недолюбливает — хотя бы за то, что тот был груб с одной из его (Набокова) тетушек{187}:
«Тетушка Прасковья была весьма образованной, добрейшей, очень элегантной дамой; в голове не укладывается, чем она могла настолько досадить Чехову, позволившему себе выплеснуть свою ярость [sic!] в письме к сестре, датированном 3 августа 1888 и впоследствии опубликованном»[204].
Что до вещей, написанных после революции, то о них Набокову совершенно нечего сказать — даже о таких «бунтарях», как Замятин, Ахматова или Пастернак; для него Россия погибла в тот мартовский день 1919 года, когда юный Набоков в Севастополе сел на борт греческого теплохода, идущего в Константинополь, откуда он направит свои стопы в Кембридж. Так, может, он хотя бы воевал на стороне белых? Отнюдь! Когда он наконец-то решился поучаствовать в сражениях, было уже «слишком поздно».
Так какую же Россию описывает он в своей книге? Единственный человек, который представляет в ней интерес и о ком автор говорит с искренним восхищением и обожанием, — это его отец, Владимир Набоков, старший, выдающаяся общественная фигура — либерал в самом что ни на есть западном смысле этого слова. Он ратовал за создание парламентского правительства, за отмену смертной казни, он был среди тех депутатов-кадетов в Первой думе, которые подписали знаменитое Выборгское воззвание. Последнее лишило его возможности баллотироваться в следующий состав парламента. Более того: за это Владимир Дмитриевич даже угодил в тюрьму, хотя и ненадолго.
Таким образом, Набоковых смело можно причислить к прогрессивной интеллигенции начала века. Но нежный и трепетный сын рассказывает вовсе не о политической деятельности отца (напомним, что Набоков-старший погиб в 1922 году в Берлине от руки русского фашиствующего молодчика), а об аристократической семье с почти баснословным состоянием. Г-н Набоков явно смакует воспоминания о загородном доме на юге от Санкт-Петербурга, с пятью (!) ванными комнатами; о трех автомобилях и двух шоферах, курсировавших между поместьем и трехэтажным особняком в столице. Штат постоянной прислуги составлял «пятьдесят душ». К юному Володе был приставлен собственный лакей, помогавший мальчику одеваться. В школу он ездил исключительно в лимузине, с одним из двух личных водителей за рулем, чем приводил в бешенство учителей. С перекошенными гримасой отвращения лицами, они безуспешно требовали от Набокова «отпускать машину хотя бы за пару кварталов от школьного здания, дабы не дразнить одноклассников видом моего, услужливо приподнимающего шляпу, возницы в ливрее».
Набокову казалось это абсурдным. Интересная деталь: он не считал слуг за людей, с человеческой точки зрения они были глубоко ему безразличны. Все пятьдесят душ являлись для него лишь прислугой — и ничем другим. Его кузен Юрий мог преспокойно болтать с каждым из них, «я же совершенно не представлял, зачем и о чем с ними разговаривать». Когда Набокову стукнуло шестнадцать лет, он почти влюбился в деревенскую девочку, ему даже снились эротические сны с ее участием; «а между тем, в сознательной жизни» он «и не думал о сближении с нею, да при этом пуще боялся испытать отвращение от запекшейся грязи на ее ногах и затхлого запаха крестьянского платья, чем оскорбить ее тривиальным господским ухаживанием».
В общем, молодой Набоков был потрясающий сноб и плутократ. Книга в основном (за исключением лирических отступлений об увлечениях шахматами, теннисом и, конечно, бабочками) состоит из пространных описаний его русско-немецкой родословной и, хуже того, — бесконечной галереи французских, швейцарских, английских и русских гувернеров, нянек и репетиторов. Все это наводит невыносимую тоску, равно как и большинство портретов тёток, дядьев, братьев и прочей родни, украшающей битком забитый семейный альбом. Каждой фотографии предпосланы длинные объяснения: «дама в черном — мамина тетка по материнской линии, Прасковья Николаевна Тарновская, урожденная Козлова (1848–1910)», и т. д. и т. п. На одной из страниц мы видим рисунок городского дома Набоковых и выясняем, помимо всего прочего, что «лип, посаженных вдоль улиц, тогда еще не было. А сейчас эти зеленые выскочки скрывают угловое окно на втором этаже», где появился на свет г-н Набоков. Какая жалость! И в этом тоже виноваты большевики!
Унаследовав от отца любовь к Пушкину, Тютчеву, Фету, Набоков еще подростком стал писать стихи. Но, если не считать пары отсылок к Блоку, складывается впечатление, что он и не подозревал о культурной жизни — с ее литературой, музыкой, изобразительным искусством, — кипевшей в Петербурге последнего предреволюционного десятилетия.
Последние страницы немного оживлены воспоминанием о первой (?) любви юного Набокова — к девушке, которую он называет Тамара. Пока их семьи жили за городом, обстоятельства благоприятствовали влюбленным, в Петербурге же, не рискнув отправиться в «сомнительные гостиницы», они гуляли по Эрмитажу и другим музеям. Это было не слишком удобно — смотритель Суворовского музея, ветеран турецкой кампании и вдобавок ужасный сквернослов, пригрозил им полицией.
В 1917 году случились две революции; во второй сгинули и Тамара, и пятьдесят слуг, и три машины, и оба шофера. Набоков особо подчеркивает, что его ностальгия по прежней России есть «лишь своеобразная гипертрофия тоски по утраченному детству», а отнюдь не сожаление о безвозвратно сгинувших… «деньжатах». Ему нетрудно поверить; и все же банкноты — и то, что давало обладание ими, — занимают непомерно огромное место в этом самовлюбленном повествовании о детстве и юности; революция же воспринимается как омерзительная личная катастрофа, причины и истоки которой не достойны даже упоминания. После Кембриджа Набоков влачил довольно жалкое существование обыкновенного писателя-эмигранта, живущего в «Германии громкого Гитлера и во Франции молчаливого Мажино». К двадцатым годам он обзавелся всего лишь двумя друзьями из тамошних жителей. Лишь в 1940 году, оказавшись в Америке, в его «новом и любимом мире», он «научился опять чувствовать себя дома». Сейчас, правда, он обосновался в Швейцарии. Забавно, что еще задолго до окончательного разрыва с Россией в 1919 году, Набоков ощущал себя куда больше «западным», нежели русским. О своем двоюродном брате, бароне Юрии фон Траубенберге, геройски погибшем, сражаясь на стороне белых, он пишет: «Во всем, за исключением фамилии, он был куда более русским, нежели я». Забавно? Возможно. Захватывающе? Едва ли.