Том 1. Русская литература - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я считаю это стихотворение глубоко значительным, ибо в нем сказывается внутреннее скифство Брюсова. Да, этот поэт жаждал героического всю жизнь и большую часть своих лучших строк посвятил воспеванию героического, а если он не смог героически принять участие в нашем героическом, то он, во всяком случае, пришел к нам — и как гражданин и как поэт. Протянув к нам обе свои творческие руки, он сказал нам: «Берите меня как работника, как каменщика, который трудолюбиво, заботливо положит несколько кирпичей в ваше здание». И он сделал так. И в одном из самых последних своих стихотворений, том самом, которое он содрогавшимся от волнения голосом читал на своем юбилее и которым вызвал взрыв восторга у публики, он резюмировал эту свою упоенность тем, что стал современником героического.
По снегу тень — зубцы и башни;Кремль скрыл меня, — орел крылом.Но город-миф — мой мир домашний,Мой кров, когда вне — бурелом.С асфальтов Шпре, с Понтийских топей,С камней, где докер к Темзе пал,Из чащ чудес — земных утопий, —Где глух Гоанго, нем Непал,
С лент мертвых рек Месопотамии,Где солнце жжет людей, дремля, —Бессчетность глаз горит мечтамиК нам, к стенам Красного Кремля!
Там — ждут, те — в гневе, трепет — с теми;Гул над землей метет молва…И — зов над стоном, светоч в темень, —С земли до звезд встает Москва!
А я, гость дней, я, постоялецС путей веков, здесь дома я.Полвека дум нас в цепь спаяли,И искра есть в лучах — моя.
Здесь полнит память все шаги мне,Здесь, в чуде, я — абориген,И я храним, звук в чьем-то гимне,Москва! в дыму твоих легенд!19
Предисловие к избранным сочинениям В.Я. Брюсова*
Избранные стихотворения В. Я. Брюсова выходят как нельзя более своевременно и будут встречены, несомненно, радостно русским читателем. Полное или, вернее, квазиполное собрание сочинений Брюсова (его наследство чрезвычайно велико) при всем своем великолепии довольно громоздко и вряд ли может быть осилено средним читателем1. Отдельные антологии неудовлетворительны. В сущности, мы в первый раз имеем тщательно и любовно сделанную выборку, произведенную отчасти рукою самого мастера, отчасти по его заветам и дающую возможность каждому постичь прелесть брюсовской поэзии. Нынешнее издание охватывает все периоды и все жанры стихотворной работы Брюсова.
Брюсов чрезвычайно разнообразен по темам, по формам, по настроениям. И, тем не менее, в нем более, чем в других поэтах, сразу можно нащупать основной пласт, ту твердыню, на которой держится и от которой зависит все остальное, мало того — по отношению к которой многое является сравнительно чуждым и навеянным больше временем, чем возросшим из недр поэтического гения Брюсова.
Брюсовская поэзия происходит почти в равной мере от двух корней: от предшествующей поэзии русской и французской. Брюсов столько же француз, сколько и русский. Если его произведения возможно было бы точно и с достодолжной красотой передать на французский язык, то на три четверти эти произведения показались бы французам совершенно своими.
Конечно, Брюсов был основателем и одним из главных представителей русского символизма, и, тем не менее, Брюсов не был типичным символистом. У него есть отдельные произведения, которые близко подходят к основным признакам символизма, но в остальном, в главной массе своих произведений Брюсов не нуждался в символизме, как его понимали его русские сверстники и французские учителя типа Маларме, Метерлинка и т. п. Брюсов мужествен, Брюсов любит материю, любит камень и металл больше, чем лучи, газ и пары, любит весомую, подчиняющуюся чеканке природу более, чем неуловимое и невыразимое; редко ищет намеков, старается, наоборот, словом захлестнуть, как арканом, свой предмет, очертить его им, как крепкой графической линией.
Символизм неопределенен по звуку, по образу, по идеям и по настроениям. Брюсов отдал известную дань этой неопределенности, но даже Верлен в его переводах приобретает больше конкретности, чем во французском тексте. О Бодлере я не говорю, потому что Бодлер, в сущности, не символист, как и Брюсов. Время, определенный период развития французской и русской буржуазии (у последней в лучшем отраженном порядке), заставило Брюсова сделать некоторый сгиб в своей поэтической линии в сторону символизма. На самом же деле он всегда любил классиков и чувствовал себя счастливым, идя по их стопам. Прочтя Брюсова, всякий почувствует, что он, конечно, по всей культуре своей — поздний, но несомненный отпрыск русской классической поэзии. Недаром Брюсов — страстный пушкинист. Он и как поэт — внук Пушкина, он во многом ученик Баратынского, Тютчева, Лермонтова, кое-где Некрасова, которого тоже любил и чтил. Пушкин оставался для него богом и главным учителем. Брюсов не повторил медоносной сладости пушкинского стиха, его легковейной грации, но он приблизился к нему по серьезности и лаконичности выражения мыслей, по граненой точности образов, по весомости каждой строки и строфы и прекрасной архитектурности целого в каждом произведении.
Но не меньше, чем Пушкину, обязан Брюсов своим французским учителям, которых опять-таки не надо искать среди символистов. Великие учителя Брюсова — это парнасцы. У нас чрезвычайно распространено предрассудочное мнение, будто парнасцы были поэты чистой формы и техники. Повод к этому предрассудку дала сама французская критика, иногда уклоняющаяся в это совершенно неверное толкование парнасцев. Конечно, парнасцы придавали форме огромное значение, упивались ею и работали над нею, как настоящие влюбленные ювелиры. Но это не значит, что в свои стихотворения — изумительной звучности и изумительной чеканки — они не вкладывали прекрасных мыслей, благороднейших чувств и не излагали своим золотым языком серьезнейших событий, сказаний или мифов.
Брюсов, сам ценитель словесных драгоценных камней, схватился за эмали и камеи Теофиля Готье2, за жонглирование огнем Банвиля, но больше всего склонялся перед «Трофеями»
Эредиа и, к несчастию, мало нам, русским, известным и мало у нас оцененным великим Леконтом де Лилем. Ведь и Бодлер целиком отсюда и представляет собою только оригинальный тип в семье, обладающий необыкновенно благородной и изящной формально сходственной красотой.
Брюсов — сын великих французских парнасцев. Эта традиция как нельзя лучше сливалась с наиболее совершенным достижением стихотворного русского языка, который Брюсов изучил по трудам наших классиков начала XIX века.
С парнасцами объединяет Брюсова не только ювелирное отношение к форме, но и весь душевный склад, даже там, где Брюсов — наиболее дитя конца века. Там, где он с полной искренностью или некоторой рисовкой наполняет себя всяким сатанизмом, он все же недалеко уходит, не говоря уже от Бодлера, но и от первоисточника, от самого Леконта де Лиля.
Однако сумрачный дендизм, который потом сделался одной из доминирующих высот позднего символизма, все еще слишком изнеженное начало для сурового, мужественного главы Парнаса и для франко-испанца Эредиа.
Их привлекает прежде всего великое в жизни, подвиги, громадные несчастия, титанические мысли; им любо жить в вечности, переноситься мечтой из века в век, всюду чувствовать себя мыслящими и скорбными согражданами людей и явлений природы. Время, в которое развивались парнасцы, уже не было героическим временем революции, ни временем Наполеона, — это было промежуточное время с бытом изящным, но довольно серым, с буржуазией, обогащавшейся, но быстро пошлевшей, — ни дать ни взять — время Брюсова.
Великим поэтам, с размаху вышедшим из романтизма, было душно в этой атмосфере золотой середины. Будущее было закрыто черной тучей, а между тем кровь клокотала у них. В другое время она толкнула бы их, может быть, стать деятелями, а не поэтами. Но в то время деятелем иначе, чем в мизерном масштабе, стать было трудно, и героические натуры становились не Ахиллами, а Гомерами; только, в отличие от Гомера, они не имели одной доминирующей темы или, вернее, их доминирующей темой было убожество их собственного века и стремление бежать прочь от него. Порой они бежали в царство мечты, порою — в мир античный, в Азию, в средневековое прошлое. Конечно, они идеализировали это прошлое, но, идеализируя его, они в то же время великолепно угадывали наиболее значительное и мощное в этих мужественных мирах, а вместе с тем хлестали, как бичом, воскрешаемыми ими великими образами — по крайней мере, в воображении своем — по тупым упитанным лицам своих буржуазных современников.