Литература как жизнь. Том I - Дмитрий Михайлович Урнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слышал я песни нынешней молодежи. В наше время вместо песен советского оптимизма (думаю, бессмертных) запели о неправде, не столь профессионально, но большей частью искренне, хотя, я думаю, недолговечно. Сейчас воют от бессмыслицы. А чего ещё ожидать от прозы жизни?
«Под гайкой»
«…Достаточно вспомнить ранние повести и рассказы таких писателей, как Замятин…»
Эрнест Дж. Симмонс, Введение в русский реализм. Изд-во Ун-та Индианы, 1965.
С референтских времен получил я допуск в спецхран основных московских библиотек. Как только смог я закрытому хранению сказать «Сезам!», и передо мной отворились таинственные двери, так погрузился я во всё, что было прежде недоступно, находилось «под гайкой», шестигранным знаком запрета. Путь в специальное хранение, скажем, в Ленинской библиотеке, проходил мимо уборной, из которой всегда шел жуткий смрад, но, преодолевая пургаторио, я тем сильнее предвкушал блаженство, которое ждало меня в «закрытом» раю, читальном зале с видом на Кремль, где открывался передо мной книжный парадиз, полный запретных антикремлевских плодов.
Как и в саду Эдемском, допуск к древу познания зла был ограничен. Каждый Адам мог быть искушаем если не одним-единственным, то во всяком случае одного сорта яблоками – по определенной тематике. При мне читатель получил отказ: «У вас допуск по философии, а это порнография». Читатель было упёрся, настаивая, что есть и такая философия. Ему ответили: «Товарищ, не спорьте. Мы вам говорим, что это порнография». Эротические эссе Кьеркегора были засекречены по разряду порнографии, хотя эпилептически-вязкую, невыносимо-скучную словесную самотерапию надо бы не запрещать, а заставлять читать в наказание всем недовольным жизнью.
Мне было дозволено читать зарубежную прессу на английском, но в ней то и дело попадались русские имена и названия, и чтобы избежать участи читателя, не получившего порнографии как желанной для него философии, я заручился особой бумагой, с просьбой разрешить мне выписывать закрытые книги и на русском языке (надо же переведенные цитаты сверить с оригиналом!). Иностранные авторы часто упоминали «Мы», и я заполнил бланк заказа на замятинский роман.
Из имён запрещенных или полузапрещенных Замятин оказался для меня первым сильнейшим разочарованием. Пока я читал «Уездное» и другие дореволюционные вещи, он выглядел фигурой что-нибудь четвертого ряда, и это немало, если начинать с Толстого, Чехова и Куприна: иерархия многоступенчатая. Сейчас я читаю народника Мачтета, писатель, конечно, некрупный, но – писатель со всеми атрибутами писательства, обладал своим материалом и, разумеется, слогом, его невысоко ставил Чехов, однако считал обязательным присутствовать на его похоронах – свой брат, писатель! У рядового писателя Мачтета своя тема: тяга русских на Запад, свой материал из первых рук и не вообще русский язык (что уже стало редкостью), это слог, который можно читать сто с лишком лет спустя. Прозаик четвертого и даже пятого ряда владеет русским, как не владеют сейчас первостепенные литературные величины, печатающиеся и читаемые с большим успехом. Пробуешь перечитать разлюбезный Володе Лакшину «Новый мир» – это словесный прах и пепел. В пору пышного увядания русской литературы после расцвета, который на Западе приравнивали к эпохе Возрождения, кто появлялся на литературной сцене, те, как говорила Зинаида Гиппиус, писать умели. Но уехал Куприн и другие писатели, среди оставшихся иерархия перестроилась. Замятин передвинулся в первый ряд как мэтр, когда же уехал и он, его имя окружил ореол легендарности и неприкасаемости.
Безжизненностью поразил меня засекреченный замятинский роман. Умно, умело и мертво. Такая тема? Но у писателя сама смерть должна получиться живой, скука – занимательной, в том – искусство. «Мы» – неживое слово. И за чтение подобной тягомотины сажали! Самиздатовская «Хроника текущих событий» сообщала: по семь лет получали, если их видели с этим романом в руках. Когда потребовалось доказать, до чего же вредным элементом является Андрей Синявский-Абрам Терц, ему вменили в вину чтение романа Замятина. А надо бы чтением, а не за чтение этого романа карать!
«Да здравствует Единое Государство. Да здравствуют номера, да здравствует Благодетель».
«Мы».
Достаточно замысла, чтобы роману Замятина было гарантировано историческое значение. Пусть идея заимствована у Кондратьева, но такие сюжеты вынашиваются общими усилиями. Как замысел воплощен? «Мы» – подмалевок картины, которую ещё надо написать, почему и оказались возможны перепевы на ту же тему Артуром Кестлером, Джорджем Оруэллом и Виктором Сержем. Они взаимосвязаны темой, талантливее всех как романист оказался, по-моему, Виктор Серж. Уж ему на пользу пошли и аресты, и неволя, и вынужденные странствия: в конце концов он нашел себе стезю по дарованию и создал «Дело Тулаева».
Было в его жизни время, когда восхищался Виктор Серж речами Троцкого и верченой прозой Пильняка. Мемуары его удивительно плоски, нет в них второго плана, объёма, жизни[210]. Наконец, Володя Бондаренко среди затаившихся в дебрях Амазонки праворадикальных русских патриотов-эмигрантов отыскал «Дело Тулаева» и в Сибири решились напечатать роман. После «Тихого Дона», я думаю, это следующая по значению книга о нашей стране и о нашем времени.
Заслуженного внимания единственная в своем роде книга не удостоилась. Причиной замалчивания, я думаю, было стремление наших творцов антисталинской беллетристики прежде высказаться самим. Роман Виктора Сержа, написанный на французском, появился в 1947 г., в 1951 г. вышел в английском переводе, в 1972 г. был выпущен французским издательством в переводе на русский, сделан перевод Элен Грей, а кто она такая, к сожалению, выяснить не удалось, одно можно сказать: перевод конгениальный – швы незаметны. Сравнить с французским оригиналом я неспособен, но когда впервые прочитал роман в издании 1972 г., то не заметил, что это перевод: книжка карманного формата, шрифт мелкий, имя переводчицы легко пропустить, и у меня возникло впечатление, будто роман написан по-русски, ведь Серж и по-русски писал, правда, насколько я знаю, не прозу. Чтение «Дела Тулаева», по-моему, сказалось в «Детях Арбата» Анатолия Рыбакова прежде всего в изображении Сталина: топорное подражание убедительному очеловечиванию вождя у Сержа. В «Деле Тулаева» есть яркий