7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта встреча не отличалась ничем необыкновенным, но она оставила во мне глубокое, мучительное воспоминание. Выражение этого печального, страдальческого лица, казалось, говорило, что все наши распри и честолюбивые помыслы — только суета перед лицом неизбежности. «Этот человек, — решил я, — чужд наших раздоров. Он-то не занимается выборами, он избег наших мелких бед по грозной милости страдания, которое возвышает его над нами».
С этими мыслями я подошел к дому редактора. Он сидел в гостиной и держал двух или трех детей на коленях, а других — на плечах. Дети торчали даже из его карманов. Все они называли его «папа» и тянули за бороду. Он казался другим человеком. Он был в новом сюртуке, чистом белье и весь благоухал лавандой; у него было такое доброе, довольное выражение лица, что нельзя было его узнать. Комната, полная цветов, казалась веселой, как он сам.
Он протянул мне огромную мягкую руку.
Вошла женщина, бледная, хрупкая, слегка увядшая, но приятная, с тусклыми золотистыми волосами и глазами цвета барвинка, изящная, несмотря на располневшую талию.
— Позвольте представить вас госпоже Планшоне, — сказал хозяин.
Казалось, он ею гордился, и, правда, она была очаровательна; я бы никогда не поверил, что человек, сложенный, как мой редактор, может похвастать такой прелестной женой!
Ее наряд меня восхитил: он был светлым и легким — вот все, что я могу о нем сказать. В те времена я еще не умел ни разбираться в женском наряде, ни даже отделять его от женщины. Теперь я умею, но это умение не доставляет мне никакого удовольствия. От г-жи Планшоне исходило очарование, и жилище отражало гармонию и прелесть ее души. Я бы не сказал, что квартира была прекрасна сама по себе: холодный плиточный пол, тяжелая деревянная отделка и огромные балки потолка. Она была небогато обставлена: у такого бродячего журналиста, как мой редактор, не могло быть роскошной мебели. Но со вкусом повешенные драпировки, красиво смятые ткани, раскрашенный фаянс, зелень, цветы являли взору приятное и занимательное зрелище. Дети (их оказалось всего пятеро) были толстые, крепкие, кровь с молокам, по-своему красивые; голорукие и голоногие, они теснились вокруг отца грудой розовых тел, покрытых легким золотистым пушком, и все вместе молчаливо смотрели на меня пугливыми глазами. Г-жа Планшоне извинилась за их невежливость.
— Мы так часто переезжаем из города в город, — сказала она. — Дети даже не успевают ни с кем познакомиться. Это маленькие дикари. Они ничего не знают. Да и как им научиться чему-нибудь, когда они меняют школу каждые полгода? Старшему, Анри, уже двенадцатый год, а он еще не знает ни одного слова из катехизиса. Я, право, не представляю себе, как мы поведем его к первому причастию. Вашу руку, сударь.
Обед был обильный.
Молодая крестьянка, с которой г-жа Планшоне не сводила глаз, подавала все новые и новые блюда, дичь и домашнюю птицу, а хозяин, повязав шею салфеткой, вооружившись трехзубой вилкой и ножом с черенком в виде сапожной лапы, ставил эти блюда перед собой, оскаливая все зубы и вращая белками, сверкавшими на бородатом лице.
От запаха мясного ноздри его раздувались. Расставив локти, он легко разрезал белое или черное мясо, накладывал щедрые куски детям, гостю и жене и обнаруживал истинную страсть к еде. Он казался грозным, счастливым и добрым. Но в особенности проявлял он всю свою благожелательность, благожелательность добродушного людоеда, наливая вино. Огромными ручищами он вытаскивал за горлышко, не нагибаясь, бутылку за бутылкой, тесно стоявшие у его ног, и наливал до краев жене, которая тщетно отказывалась, детям, которые уже заснули, прижавшись щекой к тарелке, и мне, несчастному; а я без разбора глотал красные, розовые, белые, янтарные, золотые вина, и он весело объявлял их возраст и происхождение. Так мы опорожнили уйму по-разному запечатанных бутылок. После этого я стал выражать хозяйке благородные и нежные чувства. Все героическое и нежное, что было в моей душе, подступало к губам.
Я завел разговор на возвышенные темы; но это было нелегко; хотя хозяин одобрительно покачивал головой в ответ на мои самые глубокомысленные рассуждения, он их совсем не развивал и немедленно принимался разглагольствовать об отборе и приготовлении съедобных грибов или еще на какую-нибудь кулинарную тему. У него в голове была целая поваренная книга и наилучшая гастрономическая география Франции. Иногда он пересказывал забавные словечки своих детей.
За сладким я почувствовал, что люблю г-жу Планшоне. И эта любовь была так чиста и возвышенна, что я не только не подавлял ее в сердце, но еще расточал ее в долгих взглядах и философских замечаниях. Я высказал свои мысли о жизни и смерти. Я хотел сказать еще многое, но г-жа Планшоне вышла, чтобы уложить детей, которые спали глубоким сном на стульях, задрав ноги. После ее ухода я сидел мрачный и сосредоточенный напротив Планшоне, а он наливал ликеры. Я втайне пожелал, чтоб у него была прекрасная душа, а у меня — еще прекрасней, для того чтобы г-жу Планшоне любили два достойных ее человека. Я решил испытать сердце Планшоне и спросил:
— Господин Планшоне, вы написали резкую статью, чтобы разоблачить проделки графа Морена?
— А-а! Сегодняшняя утка!..
Сегодняшняя утка!.. «Это, — решил я, — техническое, профессиональное выражение». Я продолжал:
— Господин Планшоне, а что за человек граф Морен?
— Я его не знаю; я его никогда не видел. Говорят, что болван, но довольно славный малый.
Я удивился; он прибавил:
— Я здесь никого не знаю. Три месяца тому назад я был еще в Гапе. Это комитет Веле запросил, хочу ли я приехать, чтоб убрать Морена. Я и приехал. Немного анисовой, а?
Во мне росла огромная потребность в нежности. Я почувствовал дружескую привязанность к Планшоне. Я заговорил с ним задушевным тоном, я проявил к нему внимание и, в особенности, доверие.
Но все-таки, заметив, что он дремлет, я встал, пожелал ему спокойной ночи и выразил желание засвидетельствовать почтение г-же Планшоне. Он возразил, что это невозможно: она легла спать. Я об этом пожалел, стал искать свою шляпу и только с большим трудом нашел ее. Планшоне проводил меня до площадки и дал мне необычные советы: как держаться за перила и спускаться по ступенькам. Но эта лестница была явно крутой лестницей: я споткнулся по крайней мере два раза. Планшоне спросил, найду ли я свою гостиницу. Этот вопрос меня обидел; я обещал найти ее без труда, но слишком понадеялся на свои силы: часть ночи я провел в поисках, хотя эта гостиница находилась на той же улице, где жили мои хозяева. Во время этих поисков я понял, как трудно не попадать обеими ногами в лужу. В моей голове сменялись самые странные мысли; я решил безотлагательно совершить на глазах у г-жи Планшоне блистательный подвиг, но никак не мог решить, какой именно. На следующий день я проснулся при ярком свете солнца; во рту у меня пересохло, в желудке была тяжесть, лицо горело. По этим признакам, к моему великому удивлению и смущению, я понял, что накануне мерзко напился. Особенно я страдал оттого, что не мог вспомнить, что я наговорил г-же Планшоне за обедом. Наверно, глупости. Я не смел появиться в редакции «Независимого».
Пристыженный и грустный, я укрылся в моем леске и там, один, лежа на спине в траве лицом к небу, где сверкали серебристые листья молодого тополя, обрел немые утешения природы и простил себе свои грехи.
У меня возникла надежда, что г-жа Планшоне отнесется снисходительно к моей молодости и что я не навсегда потерял благосклонность этой души, угаданную в глазах, таких глубоких и синих! Эта надежда явилась для меня большим облегчением, и я стал бы настоящим оптимистом, если бы у г-жи Планшоне была такая же красивая талия, как и глаза.
Лежа в зарослях бука, я старался примириться с жизнью, как вдруг послышались детские крики. Я вышел на дорогу и увидел больную девочку, ту, что встретил накануне. Она плакала, а сопровождавший ее старик огорченно всматривался в вершину большого вяза. Лицо старика выражало подлинное отчаяние; слабые руки хватали воздух, колени дрожали. Он явно стал жертвой рока, перед которым был бессилен.
— Там!.. Там!.. Там!.. — повторял он.
И в ответ на мое предложение помочь ему, если это возможно, он заплетающимся языком объяснил, что мяч, которым играла его дочка, застрял на дереве, что он бросил вверх трость, чтобы сбить мяч, но трость тоже застряла. Он был в отчаянии.
Девочка перестала плакать и повернулась ко мне. Я вгляделся в них обоих. Они были похожи друг на друга. В крупных, но тонких чертах их лиц, искаженных страданием, все-таки светилось что-то привлекательное и своеобразное.
Прежде всего надо было им помочь. Я принялся искать, на каких ветках застряли палка и мяч.
— Там!.. Там!.. Там!.. — твердил старик, поднимая непокорную руку, которая блуждала во всех направлениях. От этого усилия он весь вспотел.