Станислав Лем – свидетель катастрофы - Вадим Вадимович Волобуев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Противопоставил «Фиаско» «Непобедимому» и Орамус, который, правда, заявил, что декорациями и литературными приемами (доскональным описанием всех явлений) последний роман напоминает утопические произведения Лема – «Астронавтов» и «Магелланово облако». «Раздражает отсутствие женщин на борту (причины подробно объясняются), искусственность ученых, взятых каждый от одной национальности, и даже описания феномена невесомости разят нафталином, ибо сегодня о невесомости знает (или должен знать) любой школьник». В появлении беспрецедентного для Лема героя – католического монаха – Орамус увидел дрейф писателя от агностицизма к вере, но и тут «Лем не избежал перегиба в другую сторону: если доминиканец, то сыпет латынью, которой все бегло владеют (и это во времена, когда и английский может превратиться в мертвый язык)». А мораль романа, согласно Орамусу, следующая: походя расправляясь с одним из фундаментальных мифов научной фантастики – проблемой контакта, – Лем доказывает, что, «если кто, идя с мирными намерениями, припасет пистолет, тот лжет и обманывает сам себя, говоря, будто берет его для безопасности, не собираясь использовать. Когда взял и приземлился, то уже использовал и убил»[1175]. В переизданном тогда же «Возвращении со звезд» Орамусу также бросилось в глаза отсутствие женщин на борту и вообще уход от темы секса. Он написал об этом с обезоруживающей прямотой (что тоже можно считать знаком новых времен): «Представьте себе здорового 40-летнего мужчину, который после десяти лет, проведенных в коробке, мечтает не о девке, а о познании, а в течение этих десяти лет думал не о сексе, а о математике. Это что-то неслыханное! На таком корабле, как „Прометей“, с двенадцатью здоровыми мужчинами на борту и без единой женщины должен множиться секс втроем, вчетвером и впятером – разумеется, в мужском издании. Лем скромно умалчивает о тридцати восьми способах самоудовлетворения, изобретенных экипажем в скучные вечера, а Эл Брегг ни словом не упоминает о том, как они вчетвером схватили младшего навигатора Здыба с устами сладкими, как малина, и пользовали его по очереди»[1176]. Лем, конечно, слышал такие упреки и раньше, почему и вставил разъяснение этого момента в «Фиаско». Однако когда на следующий год вышел сборник его старых рассказов «Темнота и плесень», неугомонный Сымотюк тоже поставил ему на вид отсутствие женских персонажей[1177].
Весной 1987 года Томаш Лем сдал школьные экзамены, и семья решила возвращаться в Польшу. Однако астматик Томаш заболел, из-за чего ему пришлось начать изучение теоретической физики не в Принстоне, как он собирался, а в Вене, родители же остались в Австрии еще на полтора года[1178]. Летом писатель приезжал в Краков, но на Рождество Барбара опять вынуждена была наведаться в Польшу одна. В ноябре 1987 года Лем отправил в парижскую «Культуру» очередной текст, куда более оптимистический, чем предыдущие. В нем он опять отстаивал мысль, что демократия способствует развитию науки, в то время как тоталитаризм его тормозит, отпускал дежурные шпильки по адресу соглашателей на Западе, вновь сравнивал советский коммунизм с Третьим рейхом, но внезапно брал граждан СССР под защиту от обвинений Александра Зиновьева: по мнению Лема, начавшееся общественное движение в СССР показало, что духовная жизнь советского общества была похожа на газ под давлением – как только вентиль немного открутили, «газ» начал распространяться во все стороны в виде низовых инициатив[1179]. Сравнения с газом продолжились в мартовской статье 1988 года, где Лем констатировал, что советские реформы оказались смелее китайских в политической плоскости, зато китайцы пошли дальше в экономике. Кроме того, Лем на примере армянского погрома в Сумгаите отметил, что тоталитаризм, уничтожив все независимые организации, сам довел до такого состояния, когда общественная активность, вырываясь на свободу, словно газ под давлением, превращается в буйство толпы. Наконец, он критиковал фрагменты работы «Онтология социализма» Ядвиги Станишкис, социолога, связанной с «Солидарностью», укоряя ее среди прочего… в злоупотреблении иностранными словами (будто сам Лем не грешил тем же самым в своей публицистике)[1180]!
В январе 1988 года большой текст о Леме, вдохновленный «Осмотром на месте», появился в авторитетной «Политике». Его автор сравнил этикосферу Энции с ноосферой Вернадского и обратил внимание на навязчивую скатологию, пронизывающую описания Курдляндии: по мнению рецензента, это был явный намек на отношение Лема к человечеству. И в который уже раз отмечалось: «Рекордно популярное у нас и за границей – издатели беспрерывно допечатывают книги Лема астрономическими тиражами – его творчество редко становится предметом критической рефлексии, если не считать кратких рецензий по случаю»[1181]. В марте «Фиаско» попало в список выдающихся книг года, опубликованный «Нью-Йорк таймс бук ревью», причем оказалось там всего лишь одной из семи книг не на английском языке[1182]. А во французском La Nouvel Observateur («Новом обозревателе») констатировали, что «одинокий гигант из Кракова» последним романом в очередной раз подтвердил свой статус главной звезды восточноевропейской фантастики[1183]. И даже коммуно-патриотическая «Жечивистость» разместила у себя большой текст авторства Анджея Вуйчика, где тот показывал, через какие тернии пришлось пробиться Лему, чтобы завоевать место под солнцем, и как несправедливы бывали к нему критики, высказывая упреки, происходившие из невежества и примитивности этих критиков, пусть и с громкими именами (например, поэт Эрнест Брылль)[1184]. А 25-летний социолог Анджей Васькевич в рамках своего цикла статей о научной фантастике, публикуемого на страницах «Глоса Выбжежа», отметил творчество Лема как редкое явление, сочетающее интеллектуальность и коммерческий успех. «Воспринимаемое в целом, творчество Лема – это драматическая история познающего мышления, которое, пытаясь постичь смысл всего, обнаруживает по мере накопления знаний в отдельных областях, что смысл всего