Станислав Лем – свидетель катастрофы - Вадим Вадимович Волобуев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одним из немногих друзей Лемов в Вене был польский священник Станислав Клюз – бывший иезуит, выпускник филфака Ягеллонского университета, одно время активно публиковавшийся в «Тыгоднике повшехном». В австрийской столице он жил уже двадцать лет, возглавляя духовную миссию при одном из вузов. Благодаря его посредничеству в 1985 году в Вену сумела приехать Янина Вечерская, чьими статьями о собственном творчестве восторгался Лем. Она прочла в Венской литературной академии доклад о теологических аспектах прозы польского фантаста[1150]. Знаменательная тема! Хотя Лем и оставался атеистом, в его произведениях то и дело звучала католическая нота. Иногда это казалось даже неуместным – например, в «Фиаско» одним из членов межзвездной экспедиции необъяснимым образом выступает нунций Святого престола. Сам Лем говорил, что придумал этого персонажа под впечатлением от романа Барона Корво (Фредерика Рольфа) «Адриан Седьмой»[1151]. Но зачем экипажу, отправленному для установления контакта, нужен представитель Ватикана? Судя по всему, нунций как выразитель новозаветной морали понадобился Лему для противопоставления неумолимо рациональному бортовому компьютеру, красноречиво названному GOD (БОГ), чья стратегия, безукоризненно следующая теории игр, доводит мирную экспедицию до массового истребления аборигенов. Вообще роман битком набит аллюзиями на религию – не только христианскую (ангел-благовестник Гавриил, Всемирный потоп, огненный дождь над Содомом и Гоморрой), но и античную (миф об Орфее и Эвридике). «Теологичность» творчества Лема отметил и Сымотюк, когда стал анализировать сборник 1988 года «Темнота и плесень» (не подозревая, видимо, что он состоит из ранних рассказов). «Мышление Лема являет собой замкнутый круг „антитеологического“ воображения, не вырвавшегося из пространства теологии» (в том смысле, что каждое отдельное бытие человека или вещи способно формировать нечто большее, чем оно есть, а совокупность таких бытий формирует что-то совершенно иное – как компьютер не сводится к набору деталей, из которых он состоит. Отсюда легко перекинуть мостик к сверхразуму – вот и «теологичность»)[1152]. С Сымотюком не согласился 29-летний журналист Кшиштоф Копка, который выпустил в конце мая 1987 года большой материал о взглядах Лема на науку, сделав вывод, противоположный и позиции философа, и старому выводу Климовича с Жукровским: «У Лема нет познавательного оптимизма восемнадцатого века, он не верит в утопию, его рационализм осознает, что опирается на нечто, уже не являющееся рациональным, а его скептицизм жаждет недостижимого, ибо несуществующего, – Абсолюта»[1153]. Вот он, эффект псевдопублицистики Лема 1970–1980-х!
Пожалуй, никогда Лем не был так близок к церкви, как в 1980-х. Причиной тому была, однако, не схожесть мировоззрений, а неколебимо антикоммунистическая позиция епископата и особенно роль Иоанна Павла II в поддержке таких настроений в обществе. Для Лема понтифик был не только главой римско-католической церкви, но и старым знакомым, хотя и шапочным. Наверняка подкупали его и примирительные жесты понтифика в отношении евреев. Вряд ли Лем знал тогда, что Войтыла перешагнул порог синагоги еще в 1969 году. Зато второй визит туда римского папы в апреле 1986 года освещал весь мир. Это была сенсация: никогда еще римские первосвященники не заглядывали не то что в синагогу, а даже в еврейский квартал Рима. Для Лема, который снова и снова возвращался мыслями то к Холокосту, то к польскому антисемитизму (вспомним проницательный отзыв Климовича на «Высокий Замок»), этот шаг был особенно важен.
Иоанн Павел II посетил римскую синагогу, когда набирал силу конфликт между монахинями-кармелитками и еврейской общественностью из-за помещения старого театра возле Аушвица. Монахини задумали создать там монастырь в память убиенных в концлагере, что вызвало сильное недовольство иудеев во всем мире, усмотревших в этом стремление «крестить» жертв Холокоста. Поступок понтифика и страсти вокруг театра сподвигли другого знакомого Лема – Яна Блоньского – разместить в январе 1987 года на страницах «Тыгодника повшехного» статью «Бедные поляки взирают на гетто», которую редколлегия еженедельника спустя годы назвала «самой важной статьей в истории» газеты[1154].
Блоньский начал с объяснения смысла стихотворения Милоша «Campo di Fiori», написанного в 1943 году: на площади, где сожгли Джордано Бруно, почти сразу возобновились веселые гуляния и бойкая торговля – так же и поляки радовались жизни, не обращая внимания на пылающее рядом гетто, пепел которого долетал до людей на каруселях. Казалось бы, что поляки могли поделать? Не они ведь уничтожали гетто. Вдобавок они сами тогда находились под чужой властью. Блоньский учитывает этот аргумент и приводит массу других, в форме диалога между поляком и его обвинителем: «Есть поляки-антисемиты, есть филосемиты, есть такие, которым все равно, и таких все больше. – Разумеется, есть разные поляки, но я спрашиваю о большинстве. Поляки всегда считались антисемитами, это не может быть случайностью. – Как это всегда? Ведь в то время, когда Англия, Франция, Испания выгнали евреев, те нашли убежище именно в Польше! – Да, но это было давно, в Средние века, тогда евреями везде гнушались, но с середины восемнадцатого века в современной Европе всегда были проблемы с польской нетерпимостью. – Так ведь с конца восемнадцатого века никакой Польши не существовало! – Но было польское общество, в котором евреи не могли найти себе места. Почему? – Мы тогда пребывали в неволе и должны были думать о себе. – Именно. Почему вы не думали о себе вместе с евреями? – Их было слишком много. У нас не было