Свет в августе; Особняк - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ни за что! — говорю. — Ни за что!
— Ладно, — говорит, — я вам его дарю!
— Не могу я принять! — говорю.
— Отлично! Хотите вернуться и сказать ей, что вам галстук не нужен?
— Разве вы не понимаете, что я ничего не могу ей сказать?
— Ну, ладно, — говорит, — пойдемте, мы и так уже опаздываем.
Мы пришли в какой-то отель и сразу поднялись в бар.
— Пока мы не дошли, — говорю, — может быть, вы мне объясните, с кем это мы должны встретиться?
— Нет, — говорит, — на то и Нью-Йорк. Я тоже хочу доставить себе удовольствие. — И через минуту, когда я понял, что Юрист раньше никогда этого человека в глаза не видел, я сообразил, зачем он так настаивал, чтоб я с ним поехал. Впрочем, я тут же подумал, что в этом случае Юристу не надобно было никакой помощи, ведь роднит же как-то людей обида, с которой человек двадцать пять лет подряд просыпается, как, наверно, просыпался он: с обыкновенной, простой, естественной тоской при мысли, что ему вообще надо просыпаться. И я говорю:
— Провалиться мне на месте! Здорово, Хоук! — Потому что это оказался он: в висках проседь, и вид не просто такой, словно он загорел на свежем воздухе, вид у него был человека богатого, который загорал на свежем воздухе, и это было ясно и без дорогого темного костюма и даже без того, что два лакея суетились около столика, где он уже сидел и ждал, — значит, Юрист разыскал его, вытащил сюда откуда-то с Запада, так же как вытащил и меня, специально на этот день. Нет, не Юрист притащил сюда Маккэррона и меня за тысячу миль и за две тысячи миль, чтобы нам троим встретиться тут, в нью-йоркском ресторане, нас сюда привела эта девочка — девочка, которая одного из нас никогда в жизни не видела, а с двумя другими, в сущности, только была знакома, — девочка, которая не только не знала, но и не интересовалась тем, что унаследовала роковую способность своей матери — опутать четырех мужчин этой паутиной, этой единственной прядью волос, это она, даже пальцем не пошевельнув, свела нас четверых — своего отца, своего мужа, человека, который до сих пор готов был пожертвовать жизнью ради ее матери, если только эта жизнь кому-нибудь понадобится, и, наконец, меня, постоянного друга всего семейства, — свела для того, чтобы мы были статистами в той сцене, когда она скажет: «Согласна», — когда подойдет их очередь в регистрационном бюро ратуши, прежде чем они сядут на пароход и уедут в Европу, а там уже будут делать то, что они намеревались делать на этой самой войне. В общем, тут мне пришлось их познакомить: — Это юрист Стивенс, Хоук, — и уже целых три лакея (видно, он был здорово богатый) засуетились вокруг, усаживая нас за столик.
— Что будете пить? — спрашивает он Юриста. — Я знаю, чего хочет В.К.: бушмилл, — говорит он лакею. — Принесите бутылку. — И ко мне: — Вам покажется, что вы опять дома, — говорит. — На вкус оно, совсем как тот самогон, что гнал дядюшка Кэлвин Букрайт, помните? — Потом он посмотрел на эту штуку. — От Аллановны? — говорит. — Верно? Значит, и вы тоже пошли в гору со времен Французовой Балки, правда?
Потом он обернулся к Юристу. Допил свой стакан одним глотком, а лакей уже подскочил к нему с другой бутылкой, прежде чем он ему подал знак.
— Вы не беспокойтесь, — говорит он Юристу. — Раз я вам дал слово, я его сдержу.
— А вы тоже не беспокойтесь, — говорю. — Юрист держит Линду вот так. Она ему первому поверит, хоть бы кто другой забылся и все ей сказал.
Мы могли тут же пообедать, но Юрист говорит:
— Мы же в Нью-Йорке. Обедать в такой обстановке мы можем дома, в харчевне у дядюшки Кэла Букрайта. — И мы пошли в настоящий ресторан. А потом уже пора было ехать. Мы поехали до ратуши в такси. А когда мы вылезали, подъехала другая машина, и вышли они. Он был не такой уж крупный, только выглядел крупным, как хороший футболист. Нет, как боксер. И вид у него был такой, что не только он никому не даст спуску или пощады… впрочем, это не то слово. Вид у него был такой, что он мог бы тебя побить, а может быть, и ты побил бы его, но только ты бить его не станешь, и он мог бы убить тебя или ты его мог бы убить, но только ты и убивать его не станешь. Одно было видно, что он ни на какие сделки не пойдет, так он смотрел на тебя своими светлыми, как у Хэба Хэмптона, глазами, только у него взгляд был не жесткий, он просто видел тебя всего насквозь, смотрел не спеша, пристально, ничего не упуская, будто заранее знал, что увидит.
Мы вошли в помещение, длинное такое, вроде коридора, стали в очередь, пара за парой, сперва они были последними, но конца этой очереди не было, сейчас же за последними становились еще, и шли они быстро: до двери с надписью «Регистратура», и туда, внутрь. Там тоже пробыли недолго, такси нас ждали.
— Так вот, значит, Гринич-Вилледж, — говорю. Вход был прямо с улицы, но потом шел клочок земли, который можно было бы назвать двориком, хотя городские, должно быть, зовут их садиками, там даже стояло дерево, а на нем три такие штучки, которые, несомненно, весной или летом были листьями. Но внутри дома мне понравилось: народу, конечно, тьма, два официанта бегают с подносами, разносят шампанское в бокалах, им помогают и гости, и те, кто остается в этой квартире, пока Линда с мужем будут воевать в Испании, — молодая пара, их ровесники.
— А он тоже скульптор? — спрашиваю я Юриста.
— Нет, — говорит Юрист, — он в газете работает.
— Вот как, — говорю, — значит, они-то наверняка давно женаты.
Мне у них понравилось: везде сплошные окна. Вещей порядочно, но вещи, видно, нужные: вся стена в книгах, рояль и, как я догадывался, картины, потому что они висели на стенах, и я догадывался, что те вон штуки — скульптуры, но про другие я не понимал, что оно такое: куски дерева, железа, какие-то полоски жести, проволока. Но спросить я никак не мог, потому что кругом было столько всяких поэтов, и художников, и скульпторов, и музыкантов, и он должен был хозяйничать, а потом мы все — он, Линда, Юрист, Хоук и я — должны были ехать в порт, к пароходу; свою мечту в Гринич-Вилледже находили многие, но свадьба, видимо, там была целым событием. А один из гостей, как видно, был не поэт, и не художник, и не скульптор, и не музыкант, и даже не обыкновенный честный журналист, он, как видно, был галантерейщик, который отпросился на субботу из лавки. Потому что не успели мы войти в комнату, как он не только стал глазеть на эту штуку, но и щупать ее пальцами.
— От Аллановны, — говорит.
— Правильно, — говорю.
— Оклахома? — спрашивает. — Нефть?
— Как? — говорю.
— Ага! — говорит. — Значит, Техас. Скотоводство. В Техасе можно сделать миллионы либо на нефти, либо на скоте, верно?
— Нет, сэр, — говорю, — Миссисипи. Продаю швейные машины.
Вышло так, что Коль подошел ко мне не сразу, а подойдя, налил еще вина.
— Вы, кажется, выросли с матерью Линды, — говорит.
— Правильно, — говорю. — А эти штуки вы делали?
— Какие штуки? — говорит.
— Вон те, — говорю.
— А-а, — говорит. — Хотите посмотреть еще? Вам интересно?
— Пока не знаю, — говорю. — Но это ничего.
И тут мы стали проталкиваться сквозь толпу — уже приходилось проталкиваться, — вышли в прихожую, а оттуда по лесенке наверх. И там было лучше всего: мансарда, почти вся крыша стеклянная, и видно, что тут не просто люди живут, а человек приходит сюда один и работает.
Он стоял немного в стороне, чтоб не мешать, не торопить меня, пока я все не рассмотрел. Потом наконец говорит:
— Что, возмущаетесь? Сердитесь?
— Неужто мне надо возмущаться или сердиться только потому, что я этого никогда в жизни не видал?
— В ваши годы это бывает, — говорит. — Только дети любят все новое, для них новизна удовольствие. Взрослые нового не терпят, если только им заранее не внушат, что им захочется это новое купить.
— Может, я еще мало смотрел, — говорю.
— Смотрите еще, — говорит. Стоит, прислонясь к стене, руки скрестил на груди, как футболист, снизу, через лестницу, слышно, как шумят гости, которых он должен был принимать, а я все осматриваю, не торопясь: кое-что разбираю, кое-что почти разбираю, а может, и совсем разобрал бы, будь у меня времени побольше, а кое-что, сам вижу, мне так никогда и не разобрать, и вдруг я понимаю, что это совершенно несущественно не только для него, но и для меня. Потому что любой человек может видеть, и слышать, и нюхать, и щупать, и пробовать на вкус то, что ему положено видеть, слышать, нюхать, щупать и пробовать на вкус, и никому от этого ни тепло, ни холодно, и вообще неважно, есть ты на свете или тебя нет. А вот если ты умеешь видеть, и слышать, и нюхать, и щупать, и пробовать на вкус то, чего ты никогда не ожидал и даже вообразить себе до этой минуты не мог, так, может, для того Старый Хозяин и отметил тебя, для того ты и живешь среди живых.
Но уже наступила пора для их свидания наедине. Я говорю про свидание, которое задумали Юрист и Хоук, хотя Хоук все время повторял: