Сочинения. Том 10 - Александр Строганов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Те, кто еще узнавал в нем мастера, настраивали свой слух, но мастер фальшивил, и его жалели.
Добрая Женщина видит, что совсем недавно Седовласый Юноша тяжело заболел.
Он долго лежал в больнице. Жизнь была ему совсем не мила, и он уж совсем хотел было сдаться, но произошло чудо.
Однажды утром он услышал ту самую мелодию.
Он убежал из больницы. Он долго искал цвет мелодии, и он нашел его здесь, в зоопарке, где животные так же несчастны, как он сам, но души их наивны.
Здесь он отказался от своей памяти, и теперь лишь смерть сможет нарушить его удивительный слух.
Добрая Женщина видит это.
Вероятно, долго еще смог бы простоять он около клетки с жирафом, когда бы не мелкий моросящий дождь, который обыкновенно случается в такие дни.
Денег было только на бутылку портвейна, и оттого ли, что напиток этот был им столь нелюбим, а, скорее всего, оттого, что похмелье становилось очевидным, движения его в винной лавке были извиняющимися и вороватыми, что, впрочем, сродни.
Дома он не стал раздеваться оттого, что продрог. Поступок этот был лишен всяческой логики, так как одежда его была мокрой и нещадно колола тело.
Он выпил первый стакан портвейна, затем долго прислушивался, когда разрастется горячий ком и ознобом выгонит из него дождь и тоску.
Наконец это случилось. Тогда он лег, не разуваясь, на схожий со старым плюшевым мишкой диван и стал вспоминать внешность своей жены. Откуда подобная блажь возникла в его голове, он не понимал, но поделать с собой ничего не мог. Упражнение давалось ему с большим трудом. Например, он никак не мог вспомнить на правой или на левой щеке у нее родинка? И зачем ему это понадобилось?
Странным было и то, что при воспоминаниях этих он не испытывал привычного чувства раздражения и ненависти.
Он подошел к форточке, выдохнул из себя пар и проследил за его витиеватым движением.
Постоял у окна еще некоторое время и, повернувшись, уже уверенно, не стесняясь своего поступка, шагнул по направлению к книжному шкафу, где в Диккенсе чудом уцелела ее фотография.
Это было уже не любопытство. Ему захотелось повидаться с ней. И мысль об этом на какое-то время заслонила даже воспоминания о путешествии с дочерью по саванне.
Все же она удивительно хороша собой – думалось ему, когда он разглаживал на ладони ее несколько сморщенную фотографию.
С такой женщины портреты писать надо. А ведь и он когда-то в детстве неплохо рисовал. Он помнил, как мама водила его в художественную школу. У нее была горячая ладошка, а на нем ослепительно белый матросский костюмчик.
Уже к вечеру она добралась до своего запущенного, как ей всегда казалось, сада. Всю дорогу шел мелкий моросящий дождь, который обыкновенно случается в такие дни.
Не могло быть и речи о том, чтобы пойти посмотреть яблони.
Она проникла в ореховый свой домик, растопила «буржуйку», поставила чай.
Устала. Даже пальто, хоть и промокшее, снимать не хотелось. Быть может, и так обсохну – подумалось ей.
Хорошо бы не чаю, а вина выпить, согреться. Она долго растирала свои замерзшие руки, наслаждаясь тем, что тепло понемногу завоевывает комнату.
Вспомнила дочь. Удивительно, что дочь вспоминалась маленькой, в те еще времена, когда она водила ее в зоопарк. У дочки была маленькая горячая ладошка, длинные косы и огромные васильковые глаза.
Нужно поискать ее фотографию того времени. Она где-то в книгах, кажется в Диккенсе.
Письмо шестое
Бедный, бедный Стилист!
И бедный, бедный, бедный, бедный Я, Ваш брат, поклонник, слуга, Ваш бедный доктор, так полюбивший свою клятву, но совсем, совсем позабывший ее слова, себя позабывший, все, что было хорошего и очень хорошего, позабывший.
Нет, не то. Не «позабывший», не захотевший увидеть.
Дурак!
Не сумасшедший – дурак! Да еще какой!
Гордыня!
Ах, какой это страшный грех!
Люди, когда говорят – вот, дескать, гордыня страшный грех, на деле и не подозревают, что, может быть, впервые в жизни говорят правду!
Только что прочитал я Ваши «Прозрачные дни».
Теперь ясен Вам мой стыд?
И Вы молчали?
Получали мои, полные самолюбования письма и молчали?
Впрочем, вы всегда молчите, чего это я, вдруг? Своим молчанием Вы любезно оставляете мне пространство для самобичевания.
И вновь – гордыня!
Нет, не то – досада! Но отчего мы не можем быть вместе?! Разве, когда вы рассказали бы мне все о своей старости, мне, или Виталию Фомичу, я согласился бы постоять за зеркалом, разве так то было бы не лучше, нежели когда Вы один на один с бумагой?
Вы еще более одиноки, чем я. Да нет же. Вы, единственный, одиноки. У меня есть… у меня много чего есть, а у Вас, у Вас – ничего.
До чего же наивны люди, люди за которыми я наблюдаю с тревогой и нежностью, люди, которые рассчитывали на то, что колесо способно все, все изменить! Будто бы свободно передвигаясь по плоскости можно оказаться рядом, когда это необходимо!
Как хочется мне оказаться рядом с Вами и не обнять, нет, помолчать вместе.
Не то.
Как хочется моей старости оказаться рядом с Вашей старостью и помолчать вместе.
Они вместе со мной слушали Вас. Слушали и молчали.
Прошло больше трех часов, как я, еще недавно заверявший себя в том, что более никогда не прикоснусь к Вашей прозе, в слезах отложил «Прозрачные дни», а они все молчат.
Впрочем, это – слабость.
У Вас есть водка!
Это у меня нет ничего.
Ах, как жаль. Что у меня нет брата! Прости меня, Женечка Хрустальный, ты был лучше.
Ну как, скажите на милость, как я могу помочь Вам, люди?
Вы любите людей? Вы надеетесь на них? Но они же сами беспомощны!
Путешествие. Вот спасение.
Простите, не могу больше писать, меня призывают в дорогу.
P. S. Как-нибудь я Вам непременно покажу так называемых людей. Напомните мне.
А теперь, простите, спешу!
Спешу на помощь!
Письмо седьмое
Мудрый Стилист!
Я уже давал Вам знать о теперешнем моем увлечении людьми.
Это обстоятельство и придало мне сил в удивительном и полном опасностей путешествии в Палаты.
Забегая вперед, доложу, что до Палат я так и не добрался, а предписание было мною утеряно. Но, после случившегося, это уже не имеет значения, так как теперь все будет совсем по-другому, и даже само понятие «болезнь», вероятно, будет иметь совсем другое значение.
Теперь, когда все позади, и я переполнен впечатлениями, охотно берусь описать Вам это путешествие.
Не думайте дурно о поездах, не повторяйте ошибки моей молодости. Поезда – таинственные и честные дома.
Пассажиры, их постояльцы, так естественны в своей скованности. В общих вагонах они просто наги. Чтобы раскрепоститься, им необходимо разговориться или напиться, или уснуть.
Редкий пассажир лжет, чувствуя себя запросто в компании чужих глаз. Этот редкий пассажир наделен талантом лицедейства. Таких мало.
Я не говорю здесь о детях, дети – не в счет.
После птичьего вокзала в поезде оглушительно тихо.
Это оглушение не покидает меня до самого окончания путешествия. В этом великое мое спасение.
Такое ощущение, будто мозг покрыт толстым слоем ваты, и краски меркнут.
Боязнь перрона и людей его вскоре отступает.
Мучитель мой, зевнув, удобно располагается во мне ко сну.
Открывается дверь и входит Наблюдатель, самый главный Наблюдатель со щемящим взором и, (Ах!) в костюме железнодорожника.
У него шаркающая походка.
Он медлителен и угловат.
Он не насторожит, если даже облокотится на плечо или же приобнимет за шею и заглянет в самые глаза.
Если он шепнет что-то совсем тихо на ухо, наблюдаемый будет думать, что ему пригрезилось или спишет на сквозняк из тамбура.
Когда путешествие заканчивается, и мучитель, вздрогнув, озирается по сторонам, главный Наблюдатель исчезает, оставляя после себя свечение.
Позже не будет и свечения, но в памяти распустится еще один цветок.
Я люблю фиалки, но фиалки – редкость, лица все несчастливые.
В том вагоне были русские и нерусские, и восточные люди. Глаза нерусских людей поразили меня неожиданной бесхитростностью и усталостью, хотя веки их всегда тяжелы. Крайне бедно одетый восточный мальчик, столь рано повзрослевший и уже разочаровавшийся в наставниках, казалось, ехал один-одинешенек. Он вел себя самостоятельно и мудро. Первым из путешественников есть стал он. Его закуской был бережно припрятанный в некогда золотую ткань кукурузный початок.
Пусть странным покажется Вам, мудрый Стилист мое заключение, но именно этот восточный мальчик с кровяной корочкой на верхней губе, подвязанный цветастым женским платком, и был во всем вагоне самым близким мне человеком. Отдых от хаоса стал нашим связующим звеном.