БЛЕF - Н. Левченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мгновение спустя он вновь увидел впереди упрямую фигуру ксендза. Соперничая с ним, от Анжелы происходил не обжигающий живительный огонь. Всё было в нем. И в Анжеле и нем. И это было – внутри и вне каждого.
Миг или столетия прошли с тех пор, как это точно вычислишь и скажешь? До часа настоящего вне временной, не связанной с его чеканной поступью субстанции, он неохотно и нечасто спрашивал себя об этом: не оборачиваясь, просто шел. И этот, раз воспринятый им свет, сошедший некогда под храмовыми сводами, не раз оберегал. Бывало, что в упадке сил он всё же отступал от Анжелы, того дарованного ей света и огня. Думая, что отступает от себя, жалел и снова обретал, мнилось ему это или нет, как – чудо.
Когда, окончив пятый курс, он был успешно аттестован в качестве экономиста в плановом отделе, который после социальной линьки тоже значимо преобразился и начал щеголять пушком коммерции, с нарочным ему вручили телеграмму. Та была как сброшенный неразорвавшийся фугас – и лаконична и вместительна по содержанию, без точных реквизитов отправителя и на правительственном бланке: «Лиха беда начало молодец». Прочтя, он не успел порвать ее. Великим стряпчим и провидцем был тот аноним!
Здесь по житейским правилам стоило бы сделать передышку, – присесть бы где-нибудь на бережку, в тени ракиты, окинуть взглядом окоём и призадуматься. Кажется, он так и сделал. Но прежде надо описать еще одно событие. С тех пор всё то, что раньше изредка покалывало сердце, уже как лопнувший волдырь саднило на душе и, если б ни несчастье, то, может, так и пролежало бы себе под спудом.
После злополучной телеграммы от Трофимова мать прожила совсем недолго: слегла и больше уж не поднялась, простыв. Она угасла на его руках и отошла без мук, умиротворенно тихо, перекрестив ослабевавшим взором на прощанье, и как осененная той мыслью, что сделала для блага чада всё, чего могла.
Из близких родственников в городе у матери была не то племянница, не то двоюродная, по отцу, сестра, которая у них ни разу не бывала. Её фамилии и адреса Статиков не знал, при этом был уверен, что и узнавать не надо. И всё же проводить мать так же незаметно, как она ушла, не получилось.
В день похорон кроме сослуживцев от профкома, тепло и терпеливо выражающих сочувствие, нежданно и негаданно пришел Малинин, его сокурсник и сосед. Статный, остроглазый как джигит, притом отчаянный кутила и повеса, он был в двубортном удлиненном пиджаке, добытом, видно, где-то на прокат; в черной, наглухо застегнутой рубашке и с белыми гвоздиками под пленкой, которую он, угловато отвернувшись, тут же снял. Вошел – и, не решившись подойти, застыл в дверях, насупившись и хладно рдея. С таким скорбящим выражением его, наверное, еще никто не видывал: как лермонтовский кающийся демон.
Вслед за Малининым, с которым они виделись лишь на занятиях и еще не были приятелями, начали сходиться женщины в повязанных шалашиком и узелком затянутых платках, с однообразной поувядшей зеленью: со всей округи. Все они, оказывается, знали мать; покачивая головами, и шепотком осведомляясь друг у друга, будут ли сначала отпевать, рядком рассаживались у стены на припасенных стульях.
Уже в последнюю минуту, в чувственном пространстве простиравшуюся много дальше мыслимых границ, куда-то в брезжившую лунным светом бесконечность, он в полузабытьи отметил, как двое неизвестных с четкой непартикулярной выправкой, нелепо как-то выделявшейся у гроба, бережно внесли корзину, полную живых, как только срезанных нарциссов. Наклоном головы, с равно одинаковыми стрижками под полубокс, они со всеми поздоровались. Затем, окинув взглядом комнату, поставили корзину к двум венкам в углу и, скупо поклонившись, вышли. Синклитом женщин это не было одобрено: старушки сделали глазами реприманд на дверь и учащенно зашептались.
За этим происшествием никто не обратил внимания, что траурная лента на корзине по-прежнему завернута концами вверх, к дугообразно вытянутой ручке, расправить ее в спешке позабыли. Внезапно вся она пришла в движение, – шелк, точно полоз, заскользил над перевитым круглым ободом по лепесткам; пестики точились влагой, переливаясь как росинками, и было что-то завораживающее в их редкостном небесно-синем цвете. Дымок от смирны, перед изголовьем, на мгновенье всколыхнулся: мать, будто улыбнулась в своем ложе.
«Любящей, преданной, любимой», – по смыслу можно было разобрать.
Жизнь издала тупой короткий стон и продолжалась. У жизни, разумеется, был свой резон… Сквозь набежавшую слезу, он видел, как Малинин подошел и распрямил провисшие над ободом концы. Теперь они располагались строго симметрично, и в лицах женщин теплилась признательность за это.
Стояла сухая звонкая осень.
* * *
«Напой меня вином и молоком! Я принимаю это приношение!» – Следуя обычаю, сидевший у окна мужчина спустил пижаму с левого плеча и пару раз ударил по щекам себя.
Он был по-прежнему один, в потрепанных больничных шароварах и безразмерных тапочках на босу ногу. В двери был смотровой глазок, которым для острастки пользовались санитары – когда им становилось невтерпеж от долгого бездействия и между пулями гусарика на сигареты или пиво являлась сильная охота поразмяться. Хотя в такую рань, подумалось, едва ли кто-нибудь испытывал желание в филейном положении стоять с той стороны. На всякий случай, все же сделав то, что полагалось, сквозь перекрестье прутьев на решетке он приложил ладонь к заиндевевшему стеклу и, обождав пока короста высадившихся за ночь льдинок не подтает, для бодрости провел рукой от темени к затылку по неподатливо колючим волосам. Время – то, что называлось им, в цепи ассоциаций, летело тут во весь опор как чистокровный борзый аргамак, или как еще об этом говорят – стрелой из лука, поскольку все, что виделось, осуществлялось.
Снаружи рассвело. Он взял валявшийся на тумбочке листок календаря, излюбленное чтиво Голубого: их с Розовым предупредительно, в сопровождении всей челяди, перевели сюда; причину этого хотелось бы понять. «14, февраль, понедельник. Восх. 7.59 Зах. 17.30». Бумага, он заметил, была низкосортной, сероватой, с косоугольными древесными вкраплениями на просвет, по кромкам пожелтевшей, но не мятой. Такие отрывные численники нигде уж не использовались. Но Голубой был наблюдателен: должно быть где-то завалялось, – выклянчил, пообещав чего-нибудь взамен; или как обычно раздобыл. Это-то и удивляло: тот, кому все заведенные порядки нипочем, вряд ли возгорит желанием встречать по расписанию закаты и рассветы. К тому же, если полагаться на параграфы анамнеза, то экзальтированные чувства этого субъекта гелиоцентрическая кухня мало занимала. Он перевернул листок. «Как будет первое лицо от глагола стонать?» Лицо Голубого – пожалуй, что во всех возможных отношениях, чего для здравого рассудка может оказаться не вполне приемлемым и странным, – было точно глиняный кувшин с водой, который целомудренные девы на картинах, одной рукой придерживая, носят на плече. Внизу был сокращенный энциклопедический словарь для цветоводов: азалия, герань, магнолия, мимоза… и нарцисс. «Род травянистых луковичных семейства амариллисовых, с бел. и желт. цв., клубни ядовиты, многие виды разводят как декоративные. С пом. селекции…»
Однажды ночью Голубой вскочил, – случалось это в пору луговинного альпийского цветения, с неукротимостью влекущего его к соитию и вызывавшему комический конфликт с самим собой, – спустив штаны, застыл перед обломком зеркала, которое украдкой прятал под подушкой:
«Приснилось, что пуповина развязалась!»
Дремавший Розовый очнулся и, изловчившись, треснул Голубого по зубам.
«Вешали таких!»
Его лицо – и без того не источавшее земного обаяния, перекосило от прилива чувств. Он был того же роста, что и Голубой, гораздо менее проворен, но силен. Едва оставшись вместе, они дурачились, чего-нибудь не поделив, бились об заклад и спорили. Когда за окнами стояло вёдро, то Розовый старался спрятаться в теньке, в котором ему становилось много лучше, как он уверял неразговорчиво-ворчливых санитаров, но все равно бывал – угрюм и молчалив. За день до этого, когда он собирал бруснику на опушке, так Голубой часа четыре допекал его вопросами о сублимации психической энергии и чувстве левитации, которое, возможно, кто-нибудь еще испытывает при длительном униполярном сексе. Прочесывая правой горстью по кустам и набивая ягодами рот, Розовый выслушивал все эти диффамации, так как не имел возможности ответить, и у него наверно накопилось. В отличие от Голубого он был не больно впечатлителен и, если наносил побои, то не терял контроля над собой. Еще случавшимся, но вроде шедшими на убыль, приступам его агрессии никто не придавал того значения, как ему хотелось. Врачи считали, кажется, что у него так проявляется синдром влияния и мимолетная акинезия. Розовый запомнил эту фразу при обходе, когда неволей случая ударился обритой головой о стену, и на ночь повторял с тех пор на Голубом, чтоб не забыть. Такая память, правда, его редко подводила. В языкознании, да и в естественных науках, он был не бог весть прыток, но смышлен, и если узнавал чего-нибудь, в чем видел для себя профит, то сразу же старался это применить.