БЛЕF - Н. Левченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Статиков конфузливо представился: пока его все называли лишь по имени, ничем не выделяя из других рассыльных, которые своим радением со стороны напоминали, может, взмыленных чистопородных скакунов. Так что чего уж было удивляться его смущенному потерянному виду.
Мужчина перестал возиться на полу, внимательно взглянул, и по его лицу скользнула тень сомнения. Ответ был им воспринят озадаченно.
– Эвон отколь ростки у вас. Заходный имать быти? А что, в солянке нашей не убудет. Шериветев. Да вы обо мне уже слышали?
Растерянность, пожалуй, чего доброго могли принять за неотесанность, а тугоумие за непочтительность: до этого они встречались только мельком и нечего пятнавшего или нелестного, на что тот вроде намекал, Статиков о нем сказать не мог.
– Это вы-то?..
Шериветев снизу вверх уставился зрачками выкаченных глаз, будто выковыривал ответ на свой вопрос. Но тут поднялся и расплылся в сахарной улыбке:
– Хм, а ведь и впрямь!
Все вышло точно в ступоре и страшно неуклюже. Отдав бумаги, сотрудник снова извинился, за этим как-то чопорно расшаркался и скрылся.
Кляня свою неловкость, Статиков стал разбирать у подоконника перемешавшуюся почту с налипшей на поля пыльцой. Документация предназначалась для архива: там скрупулезно проверяли всё, разглядывая чуть ли не под лупой каждый плохо пропечатавшийся знак, словно это дарственные или закладные, и если находили непорядок, то делали в сопроводительной свои шифрообразные пометы. Так что в результате приходилось часть документации нести обратно, ждать, когда все «исходящие» исправят, и после возвращаться. Бывало, что он дважды в день проделывал такие круговые путешествия в архив, который был на первом этаже в другом крыле, за дверью со звонком и, как часы с кукушкой, тут же открывавшимся окошечком. Особого труда это не составляло, но отнимало уйму времени, которым можно было бы распорядиться более результативно. И погодя, когда он понял, в чем был смысл придирок, то его подмывало даже самому исправить мелкую неточность или опечатку. В своем не больно лестном допущении сотрудник вообще-то не ошибся: раз уж ему это поручили, он мог бы исподволь узнать чего-нибудь из этих отслуживших рапортов и заявлений. Но для чего? ему это и в голову не приходило! Среди пронумерованных страниц на глаза ему попалась мятая служебная записка с услышанной до этого фамилией в углу: «от Шериветева В. А., вед. экономиста».
Чувствуя себя воришкой, который ненароком влез в чужой карман, он дважды перечел набросанный как не с руки немногословный текст, более напоминавший ребус. Почерк был каллиграфический, с уздечками и завитушками над прописными буквами, сжатый и забегающий строками вверх.
«В четверг 10 апреля опоздал. Засим, в моё отсутствие в Саду все шло по графику за исключением обеда».
По смыслу заковыристой записки, как это не читай, – прикинул он, – события в «четверг» происходили задом наперед и были как под флёром закулисной мистики. Речь могла идти лишь о приемной с отдельным штатом персонала, который лично отбирал и ежегодно обновлял Доронин, придерживаясь тут выверенной практики. Шериветев тоже находился в этом штате, но если даже ему многое позволено, для статуса служебной такое изложение было неприемлемо: по форме чересчур задиристо, да и высмеивало что-то. А между тем в самом подателе, который так цветисто это настрочил, нельзя было отметить ни одной черты, хоть чем-то выделявшейся: как ловко этот плут всё разыграл!
Как это свойственно персонам незадачливым, Шериветев оказался легок на помине: хотя часть коридора перед закутком, где Статиков стоял, еще минутой ранее была пуста, Бог весть, откуда взявшись, выглянул из-за плеча, старательно и со значением покашливая.
– Эка услужил! все ли разобрали?
С намерением ретироваться ничего не вышло. Шериветев тут же сделал обходной маневр: выкинул колено, словно бы заправский клоун в пантомиме, взмахнул по-капельмейстерски рукой и прытко прихватил за полу пиджака. В его расхлябанных манерах, в фигуре, точно на шарнирах, и в обволакивавшем мягком взгляде, казалось, было что-то несуразное или неладное. Непрошено явившись и перебивая деловой настрой, это выводило из себя, да и нисколько не увязывалось с тем, о чем и как он говорил.
– Сиречь такое правило, я вам скажу: уж как проспал, предупреждай! – подобострастно и с ужимками промолвил он. – Доронин, разлюбезный наш, как эталон. А остальные вынуждены мешкать: где бы вышел пустячок, какой, а так, – пока ещё при наших коммунальных бедах связь наладишь? Потом, извольте уж и объяснительную дать, для профилактики. Только вот зачем они ему нужны, такие письмена, ежели он их по пятницам, поверите ли, сударь мой, яко векселя гашеные в корзину отправляет? Не знаю, право, как и понимать.
Пытаясь отогнать видение, из тех, которые бывали в детстве, – будто он у вогнутой зеркальной линзы, до ужаса, куда б ни посмотрел, гипертрофировавшей всё, Статиков, сжимая папки, отступил на шаг. Уши у него горели. Тогда же у него мелькнула мысль, что эта встреча неслучайна.
И верно, неслучайна. Если отойти от хода изложения и ненадолго забежать вперед, – знакомство с Шериветевым станет знаменательным в его судьбе, по-своему преобразит карьеру… Но будет ли он так уж благодарен этому?
На том или ином отрезке времени внешнее, как он считал, в большей или в меньшей степени, определялось все же – внутренним. Уж так от сотворения, видать, заведено и всё разумное на тот же образец устроено. Заведено-то правильно. Да только с этой степенью не всё так ладно обстояло: на службе быть самим собой не удавалось. Он был таким, как помнил самого себя и знал, по отзывам со стороны, и – не-таким. Так надо, думал он, чтобы его ни в чем не заподозрили напрасно, ибо у людей свои стереотипы и пристрастия и, если уж они чего не понимают, то… Внутренне он вроде не менялся, но иногда себя не узнавал. Личность самого Трофимова, с его как будто бы проснувшейся виной перед отцом и настоятельной опекой, была отнюдь неоднозначной. Но у рассудка был тут свой загашничек, чулан. Когда он рассуждал об этом, то сам расценивал такой загашничек двояко: практически тот был необходим, поскольку жизнь не каждую минуту шла по маслу, и приходилось чем-то жертвовать в себе – или уж подлаживать и перекраивать под более приемлемые месту интересы или же откладывать до лучших пор. Но даже если никаких накладок не было, его не покидало беспокойство, будто он идет по хлюпающей хлипкой гати, боясь и оступиться и взглянуть назад. Какой ценой потом он должен будет заплатить за это? Настолько ли он прав в своем предположении? Или это сущий вздор, над каковым не стоило и голову ломать, – в нем просто говорит наследственная мнительность отца? При следующей встрече с Анжелой над этим стоило поразмышлять!
«Чего ж тут размышлять?»
Подозревая, что ослышался, он обескуражено взглянул на сослуживца. Но тот, не замечая его мины, самозабвенно изливался в откровениях, как это бывает между давними приятелями, которые сто лет не виделись; при этом пальцами одной руки держал за пуговицу пиджака, покручивал ее, желая напрочь оторвать.
– А я по складу, знаете, не то что из завзятых неудачников, а как-то уж всё на виду, да на слуху, ага. На службе так совсем не то, что дома, прямо наказание. Прикиньте вот: ежели, к примеру, там сума, какая или ларчик драгоценный свалятся к ногам, так непременно уж при всех. А глаза у вас умные. Смекаете, зачем я говорю?
Дело могло кончиться плачевно. Статиков готов был провалиться от стыда: потом он сам же будет костерить себя за то, что не прислушался к рассудку, сразу ни ушел.
– Ну и зачем? – вовремя вмешался властный баритон.
Голос был из-за спины, как благовест, инкогнито. Это был изысканный прием Доронина: неслышно, точно ягуар в вольере, шествуя по коридору, с дремотной щелкой, как могло бы показаться, близоруких глаз, он мимоходом добавлял какую-нибудь реплику или директиву к разговору подчиненных. – Чего производило впечатление берегового оползня или лавины, но по преимуществу тогда, когда те суесловили и забывались так, что ничего вокруг не различали. Воспринималось это как предупреждение, служа, как правило, предвестником развернутой головомойки на летучке, к тому же обладало той особенностью, что зачастую оставляло ротозеев в полном замешательстве по поводу своих масштабов и причин. Доронин крайне редко прибегал к формальным письменным взысканиям в приказе, использовал для этого другие средства: на каждого сотрудника им велся как бы табель успеваемости, включающий все промахи и плюсы по мажоритарной накопительной системе, от застолбленных норм которой он, будучи по-своему порядочным, на шаг не отступал. При этом же он был неизменно вежлив и корректен, не доходил до резких замечаний, но и никогда не объяснял мотивов своих действий. Видимо, он полагал, что стоящий сотрудник, если обладал уж своей собственной позицией, так должен был об этом догадаться сам. На всякие его «макиавеллевские» методы начальство Управления смотрело косо, мирясь с таким нововведением как с временной и вынужденной мерой: пока никто жаловался, а для порядка в этом не было вреда. Присвоив себе право вмешиваться в личные беседы, которых быть на службе не могло, он регистрировал реакцию на замечание, и сам же будто бы досадуя на выявленный ляпсус, уходил.