Молчание Соловья - Виктория Карманова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В самом деле? – Феликс вздохнул с явным облегчением, – это хорошо. Очень хорошо. Хотя, как еще посмотреть. Может?… А впрочем…
Паляев, сбитый с толку странным поведением брата, не знал, что ответить. Ему и без того сложно было подобрать подходящие для такого случая выражения, а бессмысленные вопросы Феликса окончательно выбили его из колеи.
– А давай-ка, братец, выпьем за наше увидение! – настроение Феликса внезапно улучшилось, причем настолько, что он даже попытался приобнять Ивана Тимофеевича за плечи, не выпуская из рук кухонный нож, облепленный рыбьей чешуей. Вышло как-то неуклюже. Однако на фоне прочих несуразностей, с самого начала сопровождавших появление Паляева, этот конфуз не очень-то и бросился в глаза.
– Да, пожалуй. Не мешало бы, – согласился Иван Тимофеевич, и Феликс с неожиданной прытью исчез на кухне.
Оставшись один, Иван Тимофеевич с облегчением вздохнул и немного расслабился. Оглядевшись, он прошелся по комнате и остановился возле книжных полок, трогая корешки ветхих изданий.
В памяти его возникли картины далекого детства. Вот они с Феликсом, держась за теплые мамины руки, идут в гости к бабушке. Бабка – потомственная дворянка, пережившая голод и репрессии, но несгибаемая, как Снежная Королева, величественно восседает в своем кожаном «вольтеровском» кресле и ведет аристократическую беседу с невесткой. Братья, затаив дыхание, обследуют настоящие сокровища, которыми в изобилии заставлены полки витых этажерок. Там можно было найти и стеклянные розеточки, и плетеные из цветного бисера безделушки, и фарфоровых китайцев, и мудреных зверушек, вырезанных из моржовой кости, и колоду затертых гадальных карт. Миниатюрные модели парусных судов соседствовали с пожелтевшими фотографиями в резных рамках, а огромные морские раковины и засушенные крабы – со шкатулками, открывать которые нельзя было под строжайшим запретом. Казалось, само время остановилось и осело там, обретя конкретное вещественное воплощение.
Но здесь, в квартире Феликса, сколько не ищи, не находилось никаких материальных следов, оставленных прошедшими годами. Будто живущий здесь человек так и сразу и родился глубоким стариком, завернутым в свой полинялый халат, не отягченный никакими воспоминаниями о прожитой им большой и интересной жизни. Тут даже не было ни телевизора, ни радиоприемника, ни проигрывателя или магнитофона. Лишь книги, часы, пустые пыльные шкафы да сохнущие, заброшенные растения – все выглядело как декорации в спектакле плохого режиссера, который не позаботился придать им хотя бы минимум реалистичности.
Паляев внутренне содрогнулся, пытаясь представить, как живется здесь Феликсу. Чем он занимается, что делает? Часами сидит в кресле, глядя в узенькое оконце? Перелистывает свои книги? Жарит рыбу на прогорклом масле? Спит на этом продавленном диване, уткнувшись носом в обивку? И так – недели, месяцы, годы.
– Эй, брат, ну-ка, взбодрись! – Феликс появился в комнате, держа в руках початую бутылку коньяка и две рюмки, – Мой коньяк, пожалуй, одна в доме вещь, которую годы не портят, а украшают. Присаживайся вот здесь.
И он кивнул на стол, как будто были еще какие-то варианты, чтобы присесть и выпить.
Коньяк и в самом деле оказался на удивление великолепен. А главное – пришелся к месту.
Словно само солнце – пряное, ароматно-терпкое с невесомым шоколадно-бархатистым привкусом окатило Паляева своей теплой волной, просочилось во все уголки и клеточки его напряженного тела, невероятно утомленного смутным чувством беспричинной вины, беспомощности, сожаления, сострадания к чужой загубленной жизни и другими непродуктивными, тягостными переживаниями. Тяжелые оковы спадали одна за другой – с сердца, с мыслей, с души.
Ивану Тимофеевичу даже показалось, что комната стала светлее и просторнее. Пальма теперь выглядела более зеленой, Феликс – более молодым и румяным, а обстановка – вполне милой и даже забавной.
Состояние испытанного им облегчения было столь ярким и внезапным, что Паляев решил закрепить достигнутый успех и самостоятельно наполнил обе рюмки по второму разу.
– Выпьем за встречу! Не скрою, мне непросто было решиться увидеть тебя снова, после стольких лет, – неожиданно для самого себя разоткровенничался Иван Тимофеевич, – И все же – я рад! Я рад, несмотря ни на что. Мы снова… Мы же – родная кровь!.. В общем, давай выпьем!
От внезапно нахлынувших родственных чувств Паляеву стало хорошо и радостно. Ему захотелось сделать что-нибудь очень важное для своего старшего брата, вернуть его к прежней, активной жизни. Он ощутил себя готовым на полное самопожертвование и самоотречение и удивился тому, как это он прожил столь долгую жизнь, не испытав подобных чистых устремлений.
Окрыленный и порядком захмелевший, Иван Тимофеевич даже не заметил, как пристально и пронзительно пялится на него Феликс, улыбаясь лишь одними желтыми, сухими губами.
– Я тоже рад тебя видеть, – процедил Паляев-старший, – скажи-ка, Ваня, ты по-прежнему увлекаешься поэзией? Продолжаешь сочинять?
Иван Тимофеевич от неожиданности чуть не выронил рюмку:
– Я? Увлекаюсь стихами? Поэзия?! Ты что-то путаешь! – он засмеялся и, потянувшись через стол, похлопал Феликса по костлявому плечу, – нет-нет, конечно, ты путаешь!
– И, правда, – быстро согласился Феликс и захихикал, – мозги ведь уже не те. А помнишь наш дом в Нижнеречье?
Паляев живо откликнулся, и оба брата погрузились в воспоминания далекого детства. Правда, каждый – на свой манер. Расслабленный Паляев умилялся до слез от любого пустяка, махал руками, то и дело подскакивал на стуле, пытаясь вновь и вновь обнять своего старшего брата.
Феликс же с холодным вниманием вслушивался в его слова, словно процеживая их через сито в поисках чего-то особенно важного. Не находя того, что ему было нужно, он кисло морщился, отмахивался от невидимой мухи, снова задавал разные вопросы, тщательно подыскивая слова, и снова вслушивался, поглядывая зачем-то в сторону румынских напольных часов.
А Иван Тимофеевич все говорил и говорил.
Он в жизни не говорил так много, так ярко и эмоционально, как сейчас, лишь дальним уголком своего затуманенного сознания удивляясь этому необычному обстоятельству. Немногословие и скованность были для него вполне привычной формой существования. Теперь же он внутренне ликовал, чувствуя непривычную, невесомую легкость тела и мыслей, жонглировал словами и фразами, которых ему прежде и не приходилось слышать, которые словно бы сами по себе рождались где-то внутри него, всплывали на поверхность как пузырьки в бокале шампанского, распускались диковинными по форме и расцветке великолепными бутонами.
Феликсу становилось все труднее направлять их беседу в одному ему известное русло. Посторонний наблюдатель легко бы заметил, что хозяин квартиры уже давно не скрывает своего раздражения и нетерпения: время шло, Паляев понемногу трезвел, а о самом главном, судя по всему, речь так и не зашла.
– Так чем же ты занимаешься сейчас? – задал очередной вопрос Феликс, – как поживает супруга? Дети?
– Детей у нас всего – один… Одна. Дочка. И внучка уже есть, Ксеня. Они в Топольках живут, давно от нас отделились. А Надя… Она умерла. Скоро будет полгода. Такие вот дела.
– Как? Уже? – вскинул жиденькие бровки Феликс, – уже умерла? Уже полгода? Но этого не может быть!
– Почему – не может? – переспросил Паляев и икнул.
Феликс вдруг резво, не по-стариковски подскочил и забегал по комнате, бормоча: «Не может быть! Расчеты показывают… Я не мог ошибиться… Как же так!..».
Своими мелкими суетливыми движениями он напомнил Паляеву маленького желтого крабика, торопливо перебирающего пляжный песок. «Как трогательно!», – снова умилился Паляев, ничуть не удивляясь столь необычной реакции Феликса и не пытаясь вникнуть в смысл бредового бормотания.
Но тут Паляев-старший перестал бесцельно метаться по комнате и кинулся к книжным полкам. Фолианты, один за другим, летели беспорядочно на пол, пока Феликс не нашел нужную ему книгу, торопливо раскрыл и принялся листать страницы, совсем позабыв о своем госте.
Паляев встал из-за стола и подошел к брату, чтобы помочь ему собрать книги с пола.
– Не тронь! – завизжал вдруг Феликс, прижимая к груди книгу, – ты это – не тронь! Слышишь?
От неожиданности Паляев отшатнулся, по инерции сохраняя на лице добродушно-пьяненькую улыбку:
– Прости, брат. Я ведь так, просто.
Но Феликс продолжал трястись в истерике и топать ногами.
Иван Тимофеевич глядел на него сверху вниз и чувствовал, как от обиды щемит сердце, а на глаза наворачиваются слезы. Лицо его горело, будто он получил пощечину.
И вдруг, в этом состоянии незаслуженного и горького уязвления Паляев ощутил нечто знакомое, словно пережил его когда-то давным-давно, но напрочь забыл, при каких обстоятельствах и когда именно. Зыбкая пелена искусственно подогретой эйфории окончательно покинула Ивана Тимофеевича.