В стенах города. Пять феррарских историй - Джорджо Бассани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была еще одна вещь, помимо седых кудрей, блестящих, как шелк, и большого характерного носа, которая особенно ей запомнилась. Аромат, шедший от его одежды.
Тот же запах — смесь цитрусовых, сухого сена и пшеницы — она чувствовала, листая тома религиозных книг, которые он приносил с собой в дом на улице Гьяра для раздачи гостям, приглашенным на два пасхальных ужина; она всякий раз вдыхала этот запах, исходивший от старинных пожелтелых страниц с текстом наполовину по-еврейски, наполовину по-итальянски, иллюстрированных голубоватыми выцветшими гравюрами, изображающими, как гласили подписи на итальянском, десять казней египетских, Моисея перед фараоном, переход через Красное море, манну небесную, Моисея на вершине горы Синай, беседующего со Всевышним, почитание золотого тельца и так далее, вплоть до явления Иешуа Земли обетованной. Редингот Элии всегда пахнул только спиртом и карболкой. Одежда же, да и вся личность Соломона Коркоса источали аромат, который, хотя и был иным, тем не менее сразу же вызывал в памяти запах ладана.
Сложенные в серванте так называемой «парадной» гостиной — всегда пустовавшей огромной полутемной комнаты, выходившей на улицу Гьяра, — пасхальные книжечки понемногу пропитали этим ароматом и дерево серванта, и все помещение. Настолько, что она, Аузилия, каждый раз, когда закрывалась там и сидела в темноте, часами размышляя о чем-то своем (она продолжала пользоваться «парадной» гостиной как убежищем и после смерти Джеммы, переехав в 1926 году жить к Элии и Якопо в качестве домоправительницы, и даже после депортации их обоих в Германию осенью 1943 года), всегда чувствовала, что и бедный синьор Соломон тоже находится там, в этих четырех стенах, собственной персоной. Будто еще живой, сидит с ней рядом, дыша в тишине.
VIЛюбовь — это другое, думала Аузилия: никто не мог знать этого лучше нее.
Нечто жестокое, ужасное, за чем подглядывают издалека или о чем грезят, опустив веки.
Действительно, то тайное чувство, которое с самого начала, хотя она никогда не признавалась себе в этом, связывало ее с Элией, настолько, что на всю жизнь стало постоянной, роковой, неизбывной потребностью, это чувство никогда не рождало радостных мыслей, если, входя каждый раз в кухню дома на улице Гьяра, где он у окна в углу засиживался до ужина за книгами (занимался и, похоже, не замечал ничего вокруг; но, возможно, на самом деле от пронзительного, вопрошающего взгляда черных глаз не укрывалось ничего заслуживающего внимания), Аузилия ощущала потребность, отводя глаза от спокойного взгляда Элии, который на мгновение, когда она входила, отрывался от книги, немедленно вызвать в памяти в свою защиту образ доброго и любезного Соломона Коркоса.
Взгляд Элии! Поистине ничто не могло ускользнуть от его взгляда. И все же вместе с тем казалось, будто он не видит…
В ту самую ночь, когда он попросил руки Джеммы (это случилось в августе 1888 года), вернувшись домой в поздний час, Элия крался на цыпочках мимо двери спальни синьора Соломона и на мгновение задержался около нее, раздумывая, не стоит ли войти. Зуб долой — и боль пройдет, сказал он себе наконец. Может быть, лучше сразу рассказать отцу все.
Он уже собирался повернуть дверную ручку, как вдруг из комнаты раздался голос отца.
— Где ты был, Господь всемогущий? — воскликнул тот. — Ты знаешь, что я глаз не мог сомкнуть?
Эти слова отца, и в особенности жалобный тон, заставили его передумать. Он поднялся к себе в спальню, крохотную комнатушку с видом на крыши, первым делом распахнул окно и выглянул наружу. Увидев, что уже занимается заря (в доме ни звука, спящий город внизу, макушка одной из четырех башен замка уже зарозовела), он вдруг решил не только совсем пренебречь сном в эту ночь, но и незамедлительно сесть заниматься.
Наука, говорил он себе в этот момент. Разве не она, по сути, его призвание?
Много десятилетий спустя, вспоминала Аузилия, он сам вдруг рассказал обо всем этом, когда они по обыкновению ужинали вдвоем на кухне.
Он сидел напротив нее, по другую сторону стола, на лицо падал свет свисавшей с потолка люстры. И, слегка усмехаясь в большие седые усы, казалось, смотрел на нее.
Но видел ли он ее на самом деле? В действительности?
Все-таки странный взгляд, бедняжка Джемма, был у него в тот момент! Как будто с того утра, наступившего вслед за вечером, когда он обещал взять ее сестру в жены, он всегда смотрел на людей и предметы именно так: сверху и как бы вне времени.
Мемориальная доска нa улице Мадзини
Пер. Ольга Уварова
IКогда в августе 1945 года Джео Йош, единственный выживший из депортированных немцами осенью 1943 года ста восьмидесяти трех членов еврейской общины Феррары, которых большинство считало давно погибшими в газовых камерах, появился в городе, никто его вначале не узнал.
Йош. Фамилия, конечно, людям была знакома, ее носил Анджело Йош, известный торговец тканями, который, хотя и был фашистом во времена «марша на Рим» и даже входил в круг феррарских друзей Итало Бальбо — по крайней мере, до 1939 года, — все же не сумел уберечь себя и свою семью от великой бойни четырьмя годами позже. Пусть так, однако кто бы мог поверить, что человек неопределенного возраста и необъятной толщины, который на днях объявился на улице Мадзини прямо перед иудейским храмом, был одним из выживших в немецком Бухенвальде, Освенциме, Маутхаузене, Дахау и так далее; и главное, кто мог поверить, что он, именно он действительно был одним из сыновей бедного синьора Анджело? И даже если признать, что речь не идет ни о каких трюках и мистификациях и что среди феррарских евреев, сосланных нацистами в концлагеря, и вправду мог быть некто Джео Йош, то чего хотел он сейчас, спустя столько времени, после стольких испытаний, выпавших в той или иной мере на долю каждого, без различия политических убеждений, сословий, религий и рас, — чего хотел он сейчас? На что претендовал?
Однако всё по порядку: вернемся немного назад и начнем рассказ с того момента, когда Джео Йош объявился в нашем городе; с этого, собственно, и началась история его возвращения в Феррару.
* * *Сейчас, когда описываешь ее, эта сцена может показаться нереальной и чересчур литературной. Чтобы усомниться, достаточно представить себе, как она разыгрывается в антураже столь привычной, столь хорошо знакомой феррарцам улицы Мадзини: той улицы, что отходит от площади Эрбе, тянется вдоль бывшего еврейского гетто и своим ораторием Сан-Криспино, прорезанными по бокам щелями улочек Виньятальята и Витториа, терракотовым фасадом иудейского храма чуть дальше, а также заполонившими ее по всей длине и по обеим сторонам бесчисленными магазинами, крупными и мелкими лавками в какой-то мере служит связующим звеном между средневековым центром Феррары и ее ренессансной и современной частью.
Утопающая в тишине солнечного августовского полдня, изредка нарушаемой отзвуками далеких выстрелов, улица Мадзини открывалась взору пустынной и нетронутой. Такой ее увидал и молодой рабочий в шляпе из газетного листа, что с половины второго дня, забравшись на невысокие подмости, возился с мраморной плитой, которую ему поручили укрепить на пыльном кирпичном фасаде синагоги в двух метрах над землей. Фигура крестьянина, по воле войны вынужденного переехать в город и податься в каменщики, с самого начала потонула в свете, это он и сам сразу ощутил. Безмолвия, которое порождал все сводивший на нет августовский зной, не нарушила даже незаметно обступившая его и постепенно занявшая большую часть мостовой пестрая и разношерстная публика.
Первыми остановились двое молодых мужчин — бородатые партизаны в штанах до колен, с красными платками на шее, с автоматами через плечо и в очках на носу: студенты, из городских господ, подумал молодой крестьянин-каменщик, услышав их голоса и украдкой взглянув на них из-за плеча. Вскоре к ним прибавился священник в тяжелой черной сутане, на вид нисколько не страдающий от жары; следом за ним появился бойкий господин лет шестидесяти, с черной с проседью бородкой, в рубашке с расстегнутым воротничком, открывавшей взгляду невероятно впалую грудь и беспокойный кадык. Сей буржуа начав вполголоса читать то, что, по всей вероятности, было написано на плите — а это была бесконечная череда имен, — в какой-то момент прервался, чтобы взволнованно воскликнуть: «Сто восемьдесят три из четырехсот!» — словно эти имена и цифры могли касаться непосредственно его, Подетти Аристиде, родом из Боско-Мезола, оказавшегося в Ферраре случайно, не имевшего намерения задерживаться здесь ни на день дольше необходимого и озабоченного исключительно своей работой. «Евреи», — слышалось все больше голосов за спиной рабочего. Сто восемьдесят три еврея, депортированных в Германию и известно как погибших там, из четырехсот, проживавших в Ферраре до войны. Все ясно. Но секундочку. Эти сто восемьдесят три несчастных были выданы немцам не кем иным, как фашистами Республики Сало[15], а если допустить, что они, «tupin», «мышата»[16], могут однажды вернуться к власти (очень может быть, что в ожидании реванша они уже рыскают по дорогам, да небось еще и повязали на шею красный платок!), то разве не лучше делать вид, что и не знаешь вовсе, кто такие эти евреи? О, «мышата»! Неужто в подходящий момент они не повыскакивают из канав так же лихо, как попрятались в них перед приходом американцев, снова в своих мундирах крысиного цвета, с черепами на фесках и шевронах! Нет, нет, на дворе такие времена, что чем меньше ты знаешь — о евреях, о неевреях, о чем угодно, — тем лучше.