В стенах города. Пять феррарских историй - Джорджо Бассани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто там? — опасливо спросил сверху встревоженный голос.
— Дядя Джеремия, это я, Джео!
Они стояли внизу, перед закрытыми дверьми дома Табетов. Было уже десять вечера, и в переулке не было видно ни зги. Сдавленный крик Джео, вспоминал Даниэле, застал его врасплох, ввергнув его в полнейшее замешательство. Что ему было делать? Что сказать? Увы, времени на раздумья не оказалось: дверь отворилась, и Джео, сразу же вошедший в подъезд, уже поднимался по темной лестнице. Надо было спешить за ним, стараясь хотя бы догнать его.
Ему удалось это только в конце второго пролета, где к тому же у распахнутой двери квартиры их ждал Джеремия Табет собственной персоной. В пижаме и тапочках, в полосе света, отбрасываемого из комнаты, бывший фашист смотрел на них озадаченно, но не испуганно, неизменно невозмутимый.
Наполовину скрытый сумраком, он остановился на лестничной площадке. Увидев, что Джео, напротив, двинулся дальше и бросился в объятья к дяде, Даниэле в очередной раз почувствовал себя бедным родственником, которого все они (родной брат Анджело был в этом полностью единодушен с семьей жены) всегда держали на расстоянии и презирали по причине его политических убеждений. Нет, в этом доме, сказал он себе, ноги его не будет. Он развернется и уйдет. И что вместо этого? Вместо этого, как полный идиот, он сделал все наоборот. В конце концов, подумал он, бедная Луче, мама Джео, была одной из Табетов. Как знать, может, память о матери, сестре Джеремии, удержала Джео в отношении дяди от холодности, которую этот старый фашист заслуживал. Отнюдь не следовало исключать, что после первого всплеска эмоций, в конечном счете вполне естественного, Джео возьмет себя в руки и незамедлительно установит должную дистанцию…
Но к сожалению, Даниэле заблуждался: на всем протяжении затянувшегося до поздней ночи визита — ибо казалось, что Джео никак не решится откланяться, — ему пришлось, сидя в уголке столовой, присутствовать при малоприятных изъявлениях любви и привязанности.
Они словно заключили безмолвный пакт, к которому перед тем уходом ко сну с готовностью примкнули остальные домашние (жена Таня, как она постарела и осунулась! Трое детей, Альда, Джильберта и Романо; все четверо, как обычно, ловили каждое слово обожаемого супруга и отца…). Предложенное Джеремией Табетом соглашение было следующим: Джео не будет даже намеками касаться политического прошлого дяди, а дядя, в свою очередь, не будет требовать от племянника, чтобы тот рассказывал о том, что повидал и испытал в Германии — в той Германии, где и он, Джеремия Табет, черт побери! — и об этом должны помнить те, кто сейчас вздумал упрекать его в мелких грешках молодости, в более чем объяснимых ошибках с выбором политической ориентации, совершенных в столь отдаленные времена, что теперь они уже кажутся почти легендарными, — потерял сестру, зятя и любимого племянника. Конечно, что и говорить, последние три года были чудовищны. Для всех. Однако теперь воля к примирению и чувство такта (что было, то прошло, какой смысл ворошить прошлое!) должны взять верх над всеми другими мотивами. Надобно глядеть вперед, в будущее. Кстати, насчет будущего: каковы — спросил в какой-то момент Джеремия Табет серьезным, но благожелательным тоном главы семейства, заглядывающего далеко вперед и о многом способного позаботиться, — планы Джео? Если он, случаем, подумывает открыть отцовский склад (намерение в высшей степени похвальное, которое он не может не одобрять, тем более что склад, хотя бы он, сохранился) — чудесно, замечательно. Вот только для осуществления этих планов нужны деньги, и немалые; одним словом, требуется поддержка со стороны какого-нибудь банка. Сумеет ли он помочь племяннику в этом предприятии? Да, он очень на это надеется. Как бы то ни было, если Джео, пока дом на улице Кампофранко занят красными, хочет пожить у них, то уж койку-то они всегда для него найдут.
Именно на этом месте, при слове «койка», вспоминал Даниэле Йош, он поднял голову, сконцентрировав все внимание, на которое был способен. Что происходит? — спросил он себя. Он хотел понять. Найти объяснение.
Истекая потом, хотя он был в одной пижаме, Джеремия Табет сидел по одну сторону большого черного «трапезного» стола, посреди которого догорала свеча; вновь одолеваемый сомнениями, он теребил кончиками пальцев серую бородку, классическую эспаньолку сквадристов, которую он, единственный из фашистов старой гвардии в Ферраре, имел смелость или наглость, а может быть, и предусмотрительность сохранить в неизменном виде. Что же до Джео, то он, мотая головой и с улыбкой отклоняя предложение, смотрел с другого конца стола на эту пепельную бородку и теребящую ее гладкую руку, не отводя упрямого, фанатичного взгляда голубых глаз.
IVОсень закончилась. На смену ей пришла зима, долгая холодная здешняя зима. Вернулась весна. И вместе с весною медленно, словно воскресая под испытующим взглядом Джео Йоша, возвращалось прошлое.
Странно, не правда ли? Но факт остается фактом: время так расставляло все, что напрашивалась мысль, будто между Джео и Феррарой существует, если можно так сказать, некая скрытая динамичная связь. Знаю, это с трудом поддается пониманию. Мало-помалу Джео худел, по прошествии месяцев вновь обретая — если не считать поредевших и совершенно седых волос — лицо, которому гладкие щеки придавали совсем молодой, почти юношеский вид. Также и город, после того как были разобраны самые высокие груды развалин и сошла на нет первичная мания поверхностных перемен, — также и город понемногу возвращал себе тот сонный, старческий облик, который столетия клерикального прозябания, внезапно, по коварному умыслу Истории сменившие жестокие, славные и бурные времена гибеллинской власти, превратили на все грядущие века в застывшую маску. Одним словом, все преображалось. Джео — с одной стороны, Феррара и ее обитатели (не исключая евреев, которым удалось избежать погромов) — с другой: всё и вся оказалось вдруг вовлечено во всеохватное, неотвратимое, фатальное движение. Слаженное, как движение сфер, соединенных системой шестерён с единым невидимым стержнем, — ничто не в силах было ни остановить его, ни устоять перед ним.
Наступил май.
Так, значит, только поэтому? — с улыбкой думали, случалось, иные. Значит, только ради того, чтобы бессмысленный плач Джео по ушедшей юности не казался таким бессмысленным и чтобы у него создалась полная иллюзия ее возвращения, с началом месяца снова дружными рядами показались на главных улицах города с охапками полевых цветов в корзинах велосипедов юные красавицы, возвращавшиеся, устало крутя педали, из загородных прогулок? И, если уж на то пошло, не по той же ли самой причине, вынырнув из Бог знает какой норы, снова стала подпирать спиной мраморный дверной косяк, на котором столетиями держались одни из трех ворот гетто на пересечении улиц Виньятальята и Мадзини, неизменная, как каменный божок, фигурка пресловутого графа Скокки?
И когда в один из этих вечеров, где-то в середине месяца, некоторые представительницы последнего поколения феррарских красавиц, провожаемые откровенными одобрительными репликами с узких тротуаров и бросаемыми украдкой из сумрака лавок восторженными взглядами, неспешно проехали почти всю улицу Мадзини, вернее, задорно смеясь, уже почти выезжали на площадь Эрбе, готовые проследовать дальше, — это зрелище жизни в постоянном обновлении и в то же время верной себе и безразличной к людским проблемам и страстям поневоле обезоруживало даже самого упорного брюзгу. На улице Мадзини образовалась следующая мизансцена: с одной стороны — надвигающаяся с дальнего конца улицы навстречу заходящему солнцу плотная шеренга велосипедисток; с другой — неподвижный и серый, как стена, на которую он опирался, граф Лионелло Скокка. В самом деле, как не растрогаться при виде сей доподлинно явленной аллегории, неожиданно с мудростью примиряющей все и вся: тревожное, свирепое вчера с гораздо более безмятежным и многообещающим сегодня? Что и говорить, увидев, как престарелый разорившийся патриций снова как ни в чем не бывало занимает один из некогда облюбованных им наблюдательных пунктов, точку, откуда человек с его зорким взглядом и тонким слухом мог держать под присмотром всю от начала до конца улицу Мадзини, ни у кого не хватало духа упрекнуть его в том, что на протяжении многих лет он был платным информатором OBPA[22] или что с 1939 по 1943 год он руководил местным отделением Итало-германского института культуры. Усики а-ля Гитлер, которые он в свое время отпустил и носил до сих пор, сегодня вызывали в его адрес только чувства симпатии и — почему бы и нет? — даже благодарности.
Поэтому показалось возмутительным, что в отношении графа Скокки — в конце концов, просто безобидного чудака — Джео Йош повел себя таким образом, который был несовместим с самым элементарным чувством человеколюбия и такта. И случившееся было тем более неожиданным, что он и его странности, включая неприязнь к так называемым «военным бородам», уже довольно давно вызывали только благожелательные, понимающие улыбки, более того, за ним в немалой степени признавали заслугу в том, что многие первостатейные джентльмены наконец осмелились подставить голые щеки под голый свет солнца. Верно, неоспоримо верно, рассуждали некоторые, что адвокат Джеремия Табет, дядя Джео по материнской линии, свою бороду еще не сбрил и вряд ли собирается когда-либо сбривать. Но также верно, что лишь тот, кто не был в состоянии сопоставить в уме с этой злосчастной седой эспаньолкой черный казакин, до глянца начищенные черные сапоги и бархатную черную феску, демонстрируя которые сей достопочтенный специалист ежедневно являлся в блеске и славе в «Биржевое кафе» между полуднем и часом дня вплоть до лета 1938 года, до самого конца «добрых времен», — лишь тот мог бы счесть этот действительно необычный казус проявлением противоречивости и непоследовательности.