В стенах города. Пять феррарских историй - Джорджо Бассани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сразу оговоримся: наша девушка не была красавицей. Напротив, ее лицо было самым обычным, ни красивым, ни некрасивым: черты его были столь неброски еще и потому, что девушкам из народа в те времена обычно не допускалось пользоваться помадой, румянами, пудрой и так далее. Темные глаза, в которых лишь изредка, как бы ненароком, вспыхивал лучик молодости; испуганный, грустный взгляд, не слишком отличающийся от выражения глаз некоторых домашних животных; каштановые волосы, стянутые в пучок на затылке, не закрывали выступающего, массивного лба крестьянки; дородное, крепкое тело, из которого вырастала хрупкая, тонкая шея, украшенная черной бархаткой… — на такой важной улице, как проспект Джовекка, к тому же в такой оживленный час, как тогда, так и ныне в Ферраре предваряющий интимный вечерний обряд ужина, даже менее безразличный, чем объектив фотоаппарата, взгляд не заметил бы, скорее всего, этой девушки.
Остается лишь предположить, каковы могли быть майским вечером, лет семьдесят тому назад, мысли такой девушки, как эта, лишь два с небольшим месяца работающей медсестрой-практиканткой в городской больнице Феррары.
И все же, если чуть внимательнее вглядеться на той самой открытке в общий вид проспекта Джовекка в ту пору дня и в тот момент его истории, если вникнуть во все многоголосие чувств — счастья, надежды, — вызываемых чернеющим на первом плане контрфорсом городского театра, похожим на нос корабля, который плывет, ликуя, к будущему и к свободе, то нельзя отогнать ощущение, что нечто из наивных фантазий девушки — той самой, и никакой другой, направляющейся домой после многочасовой утомительной работы, — осталось запечатленным на изображении, которое находится у нас перед глазами.
По окончании дня, проведенного в мрачных залах бывшего монастыря, где сразу после 1860 года нашла временное и неподходящее пристанище больница Святой Анны, можно себе представить, с каким самозабвением Джемма Бронди погружалась в свои грезы, в свои девические фантазии. Она шагала, не видя перед собой ничего, поверьте. И действительно, когда она, как каждый вечер, поравнявшись с Перспективой, машинально подняла глаза на три арки этого архитектурного сооружения, фраза, произнесенная шепотом ей на ухо («Добрый вечер, синьорина» или нечто подобное), застала ее врасплох, незащищенной, способной лишь покраснеть, затем побледнеть, испуганно озираясь, как бы в поисках выхода.
— Добрый вечер, синьорина, — прошептал голос, — позвольте, я вас провожу?
Фраза звучала так или примерно так. Произнесший ее завел с Джеммой Бронди разговор, заставлявший ее отводить взгляд от пронзительного взгляда черных глаз собеседника. Это был молодой человек на вид лет тридцати, одетый в темное, обе руки его покоились на руле громоздкого велосипеда «Триумф». На его исхудалом лице выделялись очки в серебряной оправе и усы, свисающие по сторонам рта, не менее черные, чем глаза.
Но теперь, мысленно преодолев путь, по которому вот-вот направятся молодые люди, перенесемся на некоторое расстояние от Перспективы Джовекки, а именно внутрь большого сельского дома, где семейство Бронди, городские крестьяне, живет с незапамятных времен. Дом возведен у подножья городских стен и отделен от них пыльной тропинкой, лентой стелющейся вдоль укреплений. Уже почти ночь. В комнатах первого этажа, которые выходят окнами в сад, только что зажгли свет.
IIЕдинственным человеком в доме, кто сразу же заметил доктора Коркоса, доктора Элию Коркоса, была Аузилия, старшая сестра.
Она делала так вновь и вновь, каждый вечер…
Накрыв на круглый обеденный стол, пройдя на кухню и поставив на огонь кастрюлю и сковородку — как раз когда голоса отца и братьев, дотемна работавших в огороде и собиравшихся домой, слышались все отчетливей, — Аузилия обычно исчезала и появлялась вновь только тогда, когда остальные уже доедали ужин.
Мать сразу же догадалась, куда пропадала Аузилия, но не показывала вида. Да и зачем ей было говорить об этом? Сидя, как принято у хозяек, спиной к кухонной двери, она лишь улыбалась внутренне, представляя, как старшая дочка выглядывает, скрестив руки, из окна спальни, которую она занимала вместе с Джеммой, и, должно быть, протяжно вздыхала. А старый Бронди вместе с тремя сыновьями продолжали с аппетитом есть, нагнувшись над мисками. Эти регулярные отлучки Аузилии во время ужина, очевидно, вовсе их не занимали. Что нам до этого? — казалось, думали они. Вскоре Аузилия, в недалеком будущем капризная старая дева, появлялась сама — как только сменится настроение.
Бесшумно спустившись по лестнице, Аузилия появлялась на пороге гостиной, легкая, как призрак. Из всех присутствующих лишь мать поднимала голову. Ну что, оно все еще продолжается? — беззвучно вопрошала она, бросая быстрый взгляд в сторону темной части комнаты, где Аузилия обычно на секунду задерживалась, прежде чем подойти и сесть. Ответ Аузилии не заставлял себя ждать. За мгновение до появления Джеммы, всегда немного запыхавшейся и растрепанной, Долорес Бронди получала столь желанный, столь ожидаемый ответ. Конечно, продолжается, все идет, как всегда, — говорил неуловимый кивок Аузилии, — даже не думает останавливаться.
Мать и дочь обменялись несколькими словами примерно через месяц после начала истории, когда, как всегда в предзакатный час, направлялись на вечернюю службу в соседнюю церковь Сант-Андреа.
Чтобы выйти прямо к улице Кампо-Саббьонарио, на которой находилась церковь, они обычно шли по тропинке, которая вела через огород к выкрашенной зеленой краской низкой калитке в городской стене. Кто знает, возможно, именно узкая тропинка облегчала доверительные разговоры, побуждала к признаниям… И только после этих отрывочных, как бы боязливых реплик, брошенных почти на бегу, не глядя друг другу в лицо, касательно внешности незнакомого ухажера Джеммы, который, с его бледным лицом, черными усами, свисающими по бокам тщательно выбритого подбородка, мог быть только настоящим синьором, лишь после этого Аузилии разрешили возвращаться домой за двадцать минут до последнего «аминь». Не отводя глаз от алтаря, Долорес Бронди слышала, как та вставала, слегка отодвинув соломенный стул. Конечно же, рассуждала она, оставшись одна, снедаемая тайной завистью, они смогут поговорить о ее новых открытиях лишь следующим вечером, не раньше. Вскоре, возможно, случится так, что беспокойство за Аузилию, стоящую у окна — своего наблюдательного пункта, — заставит мать задержаться у садовой калитки, болтая с соседками, на несколько минут дольше необходимого, так что из-за ее спины, издалека, раздастся мужской голос: «Так что, ужинать будем?» (до сих пор такого не случалось, но ведь могло же!) — и она, не торопясь, вернется в дом, обратив к домашним замкнутое, враждебное лицо хозяйки, готовой решительно отстаивать собственные права. Они с Аузилией никуда не ходят, лишь только выбираются в церковь в конце трудового дня, чтобы придать ему религиозное завершение. Кто может осмелиться протестовать? Надо иметь немало мужества для такого, в самом деле! Ужин пройдет, случись такое, в гробовом молчании. А потом, после возвращения Джеммы, когда и она поест, все разойдутся спать.
Постепенно приближалась летняя пора. Летучие мыши, крича все пронзительнее, носились кругами над заслонявшей предзакатное солнце темно-бурой громадой абсиды церкви Сант-Андреа. Шло время, и образ ухажера Джеммы дополнялся новыми деталями: великолепный темно-голубой фрак, сверкающие серебряные очки, большие, возможно, золотые часы, которые он однажды, прощаясь с Джеммой, достал из жилетного кармана, потом белый шелковый галстук, тросточка с набалдашником из слоновой кости, и это выражение лица, этот вид… Однажды, заставив Аузилию живо ретироваться, парочка появилась не внизу на улице, а вверху, остановившись между деревьями бастиона, почти на уровне окна: можно было предположить даже, что Джемма и мужчина до этого лежали на лугу в высокой траве, обнимаясь и целуясь (чтобы не сказать хуже!). В другой вечер, в момент расставания, он снял шляпу, церемонно поклонился, может быть, даже поцеловал ей руку. Его намерения совершенно ясны! — заключила Аузилия, одновременно восхищенная и возмущенная, сообщая об этих подробностях. Неужели Джемма не догадывается об опасности, которой подвергается? Неужели не понимает, что такой важный господин… Но кто же он, как его зовут?
К сожалению, не осталось ни одного портрета доктора Элии Коркоса в возрасте тридцати лет. Единственный, хранимый синьорой Джеммой Коркос в небольшом комоде (который, спустя многие годы после ее кончины, был продан вместе с другими принадлежавшими ей вещами антиквару с улицы Мадзини), можно было бы получить, вырезав маленькую головку из групповой фотографии, которую она еще девушкой — мелкий размытый овал среди прочих — принесла домой из больницы неизвестно когда и спрятала потом в ящике, где хранила белье. Так вот, если б было возможно, порывшись в недрах пыльного, источенного червями комода, найденного на складе антиквара, достать ту самую фотографию (классическое фото на память: в первом ряду десяток врачей в белых халатах, а сзади, вместо фона и обрамления, — тридцать одетых в серые формы медсестер), возможно, при внимательном взгляде на худое, страждущее и чрезвычайно бледное лицо тридцатилетнего Элии Коркоса мы бы смогли довольно верно ощутить изумление сначала Аузилии Бронди, а вслед за ней и ее матери, когда их взгляд наконец соприкоснулся с реальностью, столь отличной от того образа, который они понемногу создали в своем воображении. Так значит, это больничный докторишка! — наверняка воскликнули они про себя, разочарованные и раздраженные. Нет, нет! Раз уж Джемма не решается заговорить, они сами позаботятся о том, чтобы узнали и другие члены семьи. Братья и отец запретят Джемме выходить из дому? Что поделаешь! Чтобы замять подобный скандал, все охотно откажутся от тех жалких грошей, которые она зарабатывала в больнице.