В стенах города. Пять феррарских историй - Джорджо Бассани
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между словом и делом, между намерением и действием есть все же известная разница. И вот Аузилия (прогулка гуськом от калитки до гумна всегда оказывала на двух сообщниц успокаивающее действие…), едва войдя в дом, тут же поднялась в комнату и, убрав фотографию в ящик Джеммы, выглянула все в то же окно.
Однако судьбой было предрешено, что услады слежки и доноса, предположений и выводов, тайные услады, которые фантазия, мягко преодолевая непримиримость сформулированных выше строгих принципов, уже продлевала на неопределенное, неограниченное время в будущем, как раз в конце этого самого дня оказались прерваны реальным ходом событий.
Влюбленные шагали по тропинке, как будто не замечая, что уже достигли места, где, бросив взгляд на ставни, за которыми стояла на страже Аузилия, обычно расставались. Джемма шла, слегка отстранившись от доктора, а тот, хотя и не отставал от девушки, был отделен от нее своим велосипедом, на который опирался, как обычно, обеими руками. Они не разговаривали — тоже как обычно. Но что-то в скованности поз, в потупленных взглядах придавало их молчанию особую тяжесть и значение. Кроме того, когда они подошли ближе, Аузилии показалось, что лицо сестры залито слезами.
Теперь они стояли под окном, напротив входа. Вдруг у Аузилии перехватило дыхание. «Что же теперь?» — прошептала она, прижав руку к груди. Что означает их неожиданное вглядывание глаза в глаза? И почему они стоят, разделенные велосипедом, не произнося ни слова?
И вот, как бы в ответ на это, доктор развернул велосипед, схватив его за руль и седло, и быстрым движением прислонил его к поросшему травой склону бастиона на другой стороне дорожки. Несколько секунд постоял, наклонившись над велосипедом, словно проверяя, в порядке ли цепь или педаль. Затем выпрямился и, медленно развернувшись, пошел назад.
Джемма не шелохнулась. Прислонившись спиной к дверному косяку, она ждала.
Доктор сделал странный жест, как будто — показалось Аузилии — вытер усы.
Долгий поцелуй. И потом еще один, и еще.
Потом доктор (прошло, видимо, много времени, и в надвигающейся темноте и его движения были едва различимы) вновь пересек дорожку, подобрал велосипед и последовал за Джеммой, входившей в дом.
IIIВойдя в гостиную и заняв место как раз напротив главы семейства, который при его появлении поднял глаза от пасьянса и застыл, глядя на него, с полуоткрытым ртом, доктор сразу же представился. Имя, фамилия, семья, профессия, даже адрес… Это было формальное представление по всем правилам: долгая тирада, которая без необыкновенной, парализующей учтивости его манер, без витавшего в воздухе напряжения оказалась бы, возможно, скучной, педантичной и, в своей точности и подробности, по меньшей мере эксцентричной.
Элия Коркос — думали тем временем четверо мужчин этой семьи, которые до сих пор и понятия не имели о его существовании, — что за имя! Докторский редингот, белый шелковый галстук, черная шляпа с широкими приподнятыми полями, положенная на сомкнутые колени и чуть видневшаяся над краем стола (все вещи слегка поношенные, чуть выцветшие, возможно, купленные с рук), его манера говорить, время от времени вставляя короткие фразы или отдельные слова на диалекте, которые он произносил с особенным акцентом, как бы недоверчиво, будто осторожничая. Само лицо его казалось вылепленным из более хрупкого, мягкого материала, чем у прочих: сколь скромной ни была его семья и его личное, если он жил один, по-холостяцки, материальное положение, все в нем — и они вполне осознавали это — говорило о принадлежности к сословию господ, о том, что он отличался от них, был не из их круга.
По сравнению с этим любое другое обстоятельство, включая то, что он был не католиком, а евреем, более того, «израильтянином», как он сам уточнил, неизбежно отходило на второй план. Если не считать чувства социальной неполноценности, почтительной отстраненности и скованности в разговоре, которые всегда вызывал у местных крестьян, не важно, жили они в черте города или нет, любой контакт с городской буржуазией, его появление вначале не вызвало ровным счетом никаких чувств. Да и что еще упоминание его имени, по сути, могло породить в те годы? Солнце славы или, лучше сказать, восторженного, единодушного восхищения со стороны феррарцев всех сословий, восхищения, граничащего с фетишистским поклонением, которое в течение по меньшей мере трех поколений будет неизбежно сопровождать долгую жизнь Элии Коркоса, превратив его со временем в своего рода символ города, — солнце это еще только собиралось взойти, на заре нового столетия, на широком городском небосклоне.
И действительно:
— Великий врач! — станут его называть, но лишь через десяток лет, не раньше.
А спустя многие десятилетия свидетели цветущей старости Элии Коркоса будут говорить:
— Гений! Если бы дело происходило не в Ферраре, а в Болонье, этот человек…
Эти последние, вечно оплакивающие нынешний упадок Феррары и с сокрушением вспоминающие о ее давнишнем ренессансном величии во времена правления герцогов Эсте, полагали, что основной причиной столь незначительного, остановившегося на уровне областного центра взлета профессиональной карьеры доктора Коркоса является вполне определенное историческое событие, имевшее место в конце прошлого столетия.
Около 1890 года некий малоизвестный болонский депутат от партии социалистов добился, «грязно» шантажируя Криспи[9], великого Франческо Криспи, чтобы крупнейший железнодорожный узел Северной Италии устроили в Болонье, а не в Ферраре. Таким образом, все благополучие и процветание Болоньи были обусловлены этим судьбоносным решением, тем более одиозным, что социалист добился его обманом, но от этого оно не стало менее действенным и выгодным для Болоньи, которая в мгновение ока стала крупнейшим городом Эмилии, а Элия Коркос, как и многие его сограждане, другие благородные люди, подобно ему, ничем иным не провинившиеся, кроме того, что родились в Ферраре, оказался жертвой политических интриг. И он, как и множество его земляков, достойных лучшей участи, именно в то мгновение, когда собирался взлететь (Власть, Слава, Счастье и так далее: великие, вечные слова, удерживаемые в горле жестоким стыдом, но в фантазиях всегда готовые привести в движение волшебно пламенеющие небеса, в которые упираются четыре башни замка, возвышающиеся над домами и приветствующие прибывающих в город путников…), угодил в ловушку и был вынужден отказаться, отступить, остановиться. Примерно в то время он женился. И его женитьба в тридцатилетием возрасте на девушке из народа, несомненно обладающей многими прекрасными качествами, но не окончившей и четырех классов начальной школы, только подчеркивала его поражение и жертву. Многие феррарцы, чьи виски поседели в период между двумя войнами, много десятилетий спустя высказывали подобные мысли про Элию Коркоса и его странный, если не сказать загадочный, юношеский брак. Вдоволь набродившись, дойдя до самого Франческо Криспи, эти мысли приходили к единственному заключению: что синьора Джемма, покойная супруга Элии Коркоса, не поняла, что Джемма Коркос, урожденная Бронди, бедняжка, оказалась недостойной. Но справедливо ли было, стоит спросить, столь непринужденно разделываться с ней? Она к тому времени уже давно покоилась на кладбище Чертоза в конце улицы Борсо. И все же разве не она была единственным человеком в Ферраре, которому удалось переступить границу церемонных, иронических приветствий, которые доктор Коркос в хорошую погоду, прогуливаясь перед ужином по проспекту Джовекка, щедро раздавал направо и налево, кланяясь и снимая шляпу: стена почтительности, на которую наталкивались любые проявления любопытства, любые расспросы? Оставим ненадолго в стороне Феррару и ее постепенный упадок после объединения Италии: в ту ночь 1888 года, в ту далекую тихую летнюю ночь, когда Элия Коркос решился «попросить ее руки», не она ли, в темной крестьянской столовой дома Бронди, сидела как раз между ним, Коркосом, и главой семейства, на равном расстоянии от обоих, поймала его взгляд, когда, резко выдвинувшись из окружающей тени, бледное лицо гостя попало в круг света?
Темнота вокруг. В центре сияет белизной скатерть.
Нет, никто лучше Джеммы Коркос, урожденной Бронди, не мог понять, сколько времени ему понадобилось, чтобы принести себя в жертву. Для объявления о подлинной причине своего визита — вспоминала Джемма до конца своих дней — Элии потребовалось не больше времени, чем нужно, чтобы совершить одно за другим несколько действий: наклониться, нагнуть голову вперед, подставить свету побледневшее лицо, белее обычного, как будто сердце разом всосало всю кровь из жил.
Лицо это, полное страха, казалось, говорило (поток слов, продолжавший литься из его уст, не имел никакого значения):